Хотелось бы думать, что хотя бы глубоко во второй половине жизни я возвысился до пристального изучения так называемого постороннего человека, на самом же деле — ближнего, но, увы, я не мог себя обманывать и должен был отказать себе в этом; но иногда некто ближний вызывал во мне куда больший интерес, чем в первой половине жизни, окрашенной жгучим эгоцентризмом. Даже и так, полагаю теперь — чем скучнее ближний, тем он интереснее. Потому что, готов повторять вновь и вновь, пока мы живем в «истории», принимая ее за историю, мы и творим Историю. И любой колбасник или электросварщик именно эту самую историю без кавычек и творит; и все мои симпатии на его стороне — и именно потому, что он скучный, и жизнь его скучно-прекрасна, ибо состоит из созидательной деятельности, а созидание всегда медленно, и конца-края тому, что только начали возводить сегодня, не предвидится, а это очень скучно, это тебе не нарядные мундиры вспарывать картечью изнутри наружу, из белых животов… словом, мне ль тебе говорить? небольшое, но долгое время своей вялотекущей, но тем-то и дающей время исследования, познания, причем почти без вмешательства, а это ли не недостижимый предел-идеал исследователя — наблюдение без вмешательства? — долгое время своей вялотекущей во второй ее половине жизни я наконец-то и впрямь начал
Что ни говори, сколь первая половина моей жизни была интересна, не побоюсь сказать, авантюрна (переезды из городов в города-города-города, при них девушки в цвету женщин, женщины в пору зрелых женщин, друзья в формате приятелей, приятели в габаритах собутыльников и собутыльники в параметрах случайных хороших знакомых), столь вторая, последняя половина — оказалась хоть и скучновата, но куда более осмысленна: я начал хоть иногда (а это много, очень много) понимать (а попросту объяснять умозрительно) других не по ходовой логике их действий, а — изнутри них, всецелого естества, взрывающегося в поступок или крик, или осознавшего их бесполезность, а то и непоправимое зло — и успевшего захлопнуть дверь вырывающейся бесполезной речи на тяжелую щеколду молчания. Прости, пожалуйста, сам понимаю, это сказано совсем уж непростительно образно, но что со мною делать, иногда так и тянет — то ли войти образом в образ, то ль сечь предметом предмет…
И когда меня вкатили в палату, я окинул новенького тем коротким длящимся взглядом, который означал: «Тебя еще не исследовали. У тебя есть шанс оказаться не смертельно больным, дай тебе Бог его использовать, учитывая тот интересный факт, что это от тебя не зависит —
Мы могли долго обмениваться взглядами — похоже, он прошел ту же науку общения без слов, но мог дать мне сто очков форы, потому что я был нем-цем в стране немцев — почти немым, а он был, даром что не германец, но, судя по всему, своим или почти своим в стране своих — и его понял бы любой абориген…
Затем сестра покатила его туда же, куда ранее катила меня.
В дверях, разъезжаясь, мы успели проводить друг друга цепляющим, понимающим взглядом. Так, вероятно, смотрят друг на друга глаза в глаза шпионы, когда их меняют на границе. Разве, после всего того, что здесь с тобою, желая тебе добра и помогая не умереть здесь и сейчас, умело вытворяют, — разве после этого кто посмеет отнестись к другому как совсем уже чужому?