Но обо мне пусть скажут другие, а вот о других скажу я. Например, мой сосед по палате, с вечно красным лицом от постоянного трения его правой пятерней, вечно сонный, притом довольно прожорливый, вечно отключенный от окружающего или сном, или наушниками, сквозь которые доносилось что-то, — так вот, он проявил вдруг прямое благородство. Стоим, значит, мы, в той же курилке, а доктор Менгеле вполне шагает себе и шагает. А в стороне от него я курю, стою себе никому не мешаю; и тут он на ходу меняет направление своего марша строго из юго-восточного угла в северо-западный — и кривым движением де-марширует, зацепляя и пихая плечом, де-марширует против меня. Я, изнуренный бессонницей, чувствовал себя бессильным даже больше обычного. Отлетаю и чуть не падаю. И не успеваю осознать, что произошло, как бывший тут же и, казалось, погруженный в обычное свое состояние дремлющего кота мой сосед по палате — вдруг выпрямляется и — ей-богу не лгу — отчеканивает так, что каждый звук его речи просто виден в дыму нашего курительно-предварительного ада, до такой степени он рельефен. И вот что отчеканивает, цедя, жестко, по-нашему, северо-вестфальски:
— Осторожней, коллега. Этот человек — мой сосед. Он не менее болен, чем ты. Тот, кто его тронет, будет иметь дело со мной.
А? Можете себе представить? И, что не менее удивительно, доктор Менгеле говорит, едва ли не виновато (!): «Извини, коллега». Причем видно, что он таки не испуган, а смущен. С другой стороны, в наше время, когда сталкиваешься с повальным чувством собственной правоты, только сошедший с ума может, оставаясь в своем безумном уме доктором Менгеле, чувствовать свою вину…
Более серьезных, в смысле социально опасных, носителей сумасшествия я не видел, но догадываюсь, что они в лечебнице были, и даже, включив воображение, представляю, каковы
Более грозных субъектов безумия, чем несчастный наш Менгеле, я здесь не встречал…
Общий же порядок был — как, впрочем, и здесь, вы еще убедитесь — полное ласкаво просимо.
К примеру, если даже кто-то спал на всех диванах в коридорах (!), без постелей, только на диванных подушках, не желая идти по полатям, — это было их дело, санитарный персонал проявлял молчанием полное согласие. Мы могли бы сравниться терпимостью с домами толерантности. Но в основном тут, как и везде у них, кормят не просто по-людски, холодным, горячим, сухим и влажным, также сладким, соленым, кислым и горьким, — а, я бы сказал, заботливо: уяснив, что я, между прочим, диабетик, давали мне строжайшим образом на десерт только диабетические пудинги или кислые мандарины, а в обед тоже старались вместо картошки и спагетти, и ненавистных картофельных кнедлей, на вкус напоминающих обмылки (насколько представляю себе их вкус) — подсунуть тоже ненавидимую мною водянистую брокколи, а вместо холестериноносной свинины — курицу. В 2 часа пополудни полагается, как приличным господам, «кофепауза» с крекерами или рулетом из песочного теста — и кофе был хотя и растворимый, но ничего себе, с конденсированным молоком.
Но что может скрасить жизнь тому, кто вымотан часами, днями и ночами, неделями страшнейшего недосыпа? Разве качество кофе, или крекеров, или даже вкус сигарет «Лаки Страйк» — влияют на его восприятие жизни как невыносимой и смерти как избавления от ужасного при помощи чего-то ужаснейшего? О, эти ночные кошмары наяву, эта бесконечность секунды, сон во сне без сна во сне без сна о сне…
Но на какие-то миги беззаконная звезда, жгущая меня так сладко и так горько, зажигалась особенным светом; и я садился и писал.
А тут еще столь странно часто посещающее меня двоемыслие — не в оруэлловском смысле, но в смысле одновременно текущих в моем сознании двух разных ментальных потоков; вот и сейчас, параллельно течению во мне речи, в мозгу моем шло столь часто изводившее бедный мой разум странное вопрошание:
а)