…А кто-то продолжал
б)
А теперь пойдем, мамо, к дяде, подержи-ко меня за руку, а другой подержись за другую, инда так добредем и до дяди; вот и дядя, ты вот что, дядя, ты поддай, дядя, газу сразу. Вместо мертвой воды — дай газу. Чтобы весело было, дядя, а тебе бы не больно, мама, чтоб тепло тебе было, мага, чтобы ты в платке оренбургском рядом с сыночкой тихо сидела, рядышком с его изголовьем, все сидела бы и молчала, сидела бы да глядела туда, где еще лежу я, туда, где живой ли, мертвый — а все вроде б и твой покамест; сколько, сколько же можно плакать — ведь теперь тебя так не брошу, а возьму-пожалею-останусь, а тебе-то ведь только и нужно, чтоб душа моя отлетела, чтоб мое бездыханно тело ты могла бы обмыть слезами, что грехи мои отмывают, чтоб забрать мое бело тело и сложить мои белы кости, и могильщикам моим милым откатить белым-белым налом, отстирав его черным потом, отбелив материнской кровью, материнской пунцовой кровью… Не рыдай мене, мамо, не надо: весь-то я не стою мизинца, капли крови Того, над которым рыдала Та, что Мать и тебе, моя мама, мать и всем нам пропащим горючим подколодным и невезучим, Mater Stabat et Dolorosa, Та, Чьи знаки — лилия, роза, Чьи цвета — лебяжий и синий, Чьи уста что горячий иней, что теплее твоей ладони, горячее бедовой доли, Чей мафорий синее неба новгородского даже в день гнева — и Чьи очи прозрачней сапфира и чье сердце открыто для сирых — ведь убогие все — у Бога; у нее же — все остальные, коренные мы иль пристяжные. Как не быть ей тихой-претихой, как не быть ей доброй-предоброй, как не быть ей мирной-премирной, неотмирной-то Госпоже?
«…людей, пригодных к чистке зимних крыш там, где зима — снежна. Знавал я некогда, во времена первой молодости, людей, не боящихся высоты. Непонятно почему; равно и им непонятно было, почему я ее боюсь. Остальным же участникам — или зрителям? — было непонятно все происходящее.
Фасадили одни мои знакомые, значит, чулочно-носочную фабрику имени Ногина (не подскажете, кто такой?); и меня пригласили: я тогда практически голодал, подрабатывая только на подготовительном факультете одного вуза, а вожак этой славной бригады, мишпухи, шайки, как угодно, был музыкантом, а еще и поэтом, и мне сочувствовал. Он меня и пригласил к ним. То, что я боялся высоты, о чем сразу же предупредил, его не остановило — ему нужен был бетономешальщик, последний же, как известно, взмывати под небесы не должен и думать. Платил он мне 10 рублей в день. Сколько платили ему, я не интересовался — червонец был для меня серьезной суммой.
А дело было в Марьиной Роще.
Мы работали с 6 утра до 7 вечера, то есть вставали в 5.30. Поэтому нам предоставили четыре койкоместа в общежитии, временно недозаселенном. А было это в самую пору комарья, с которым поди еще засни.
Но с 6 утра на чулочной фабрике начиналось представление, которое изо всех фабричных окон наблюдали чулочницы, а давали 4 парня-брюнета, трое из которых учились в Гнесинке, двое по классу, кажется, гобоя не то валторны, третий вокалист; четвертым же был я, не умеющий и поныне отличить ля-бемоль от си-диез, но тоже человек задумчивый и тогда еще курчаво-бородатый, как и остальные трое.
Итак, трое брюнетов, невозмутимо вися в деревянных люльках, фасадили себе-штукатурили аж 6-й этаж, спускаясь с него чисто в цирке по канату на землю, чтобы поднять, дергая за веревку, в люльке ведро с бетоном и в придачу — себя; бетон же подавал я, замешав его из цемента, песка и воды, и, держа в каждой руке по ведру с этой свинцовой тяжести смесью, обносил их по кругу. И так с менее чем часовым перерывом на обед, более чем 13 часов, днем на жаре. Да, это было нечто…
И вот в самый разгар работы главарь узнает, что напечатан и вышел сборник его стихотворений, — и отчалил за положенными ему экземплярами и скромным, но все-таки — гонораром. На прощанье он поручил каждому доглядывать за остальными, чтобы кто не употребил, тем самым — мы обязывались сдать работу в кратчайшие сроки, никак не предусматривавшие времени на опохмелку (сам главарь нашей кодлы был сугубым трезвенником «по жизни»). Обо мне же он поведал особо, что я боюсь высоты и чтобы меня на крышу не брали.
Он уехал спокойный, а уже через час-полтора гнесинские закричали с крыши, чтобы я забирался к ним помочь передвинуть люльки. Ну, за компанию, как известно, то ли еврей, то ль цыган, а то ли хохол — повесился (или повесились за компанию всей компанией); я не мог отказать; здание было неравномерной высоты, со ступенчатой крышей; я вылез на последнем, в этом месте, слава Богу, всего-навсего на 2-м этаже, видимо, подсобном, на чердак, а затем из чердака по лестнице, защищенной, по крайней мере, боковыми поручнями (в нашей стране этим не часто балуют) — на крышу уже, слава Богу, не 6-го, а только 4-го этажа. Тут я должен был сделать еще пять шагов по крыше — вверх. В этом месте вокруг трубы и крепилась одна из люлек».
…А он, она — первая речь, оно — всё продолжалось, все текло:
в)