– И это всего-то? Убирайся отсюда к черту! Ты что думаешь, я идиот? И отпусти мою руку! И не ной. Ты мне осточертела! Не висни на руке, тебе говорят! Я устал, сил моих нет! Убирайся! Проваливай и больше не возвращайся! Хватит с меня, хватит! Я не шучу! Хватит с меня раз и навсегда! Не приходи сюда больше! Я тебе и раньше говорил, но теперь все! На этот раз все кончено! Забудь сюда дорогу, размазня чертова!
Он оттолкнул ее, одновременно распахнув настежь дверь, но поскольку она все еще цеплялась за него, вышвырнул ее на лестницу с такой силой, что она ударилась о косяк левым глазом и кистью руки.
Она кричала:
– Фред! Фред! Прошу тебя! Пожалуйста!
Дверь с треском захлопнулась, и она в отчаянии повисла на лестничных перилах.
И снова на нее обрушилась жестокость и непостижимость жизни, только теперь меньше, чем прежде, у нее было надежды на лучшее. Все было глухо и безнадежно. В спутанных мыслях Мадлен пронеслись быстрые ледяные воды реки, сверкающие в холодном свете зимней луны, а потом вдруг – мир и спокойствие общины Доброго Пастыря, о ее отчужденной защитой от грубой и жестокой жизни, – единственном настоящем доме и прибежище, которые у нее были. И вот, подавляя рыдания, Мадлен направилась туда по длинным улицам, плача о рухнувшей любви и вспоминая свои мечты о ней, той, которую ей уже больше никогда не суждено обрести.
Все так же высились угрюмые кирпичные стены исправительного заведения, серебрясь морозным инеем в свете зимней луны. Было три часа холодного зимнего утра. Она шла долго, низко наклонив голову, погруженная в грустные мысли, заплаканная и полузамерзшая. Несколько раз осознание безнадежности жизни и крушения надежд толкали ее к реке, но она шла дальше лишь благодаря воспоминаниям о спокойном, мрачном и в то же время уютном месте, о сочувствии сестры Агнес и матери-настоятельницы Берты.
Дорогой Мадлен размышляла, примут ее там или нет: настолько трагичным и неприглядным было случившееся с ней. И все же она упрямо шагала вперед, подбадриваемая воспоминаниями о былом, пока не увидела мрачные стены общины, не освещенные ни единым огоньком. Но огонек все-таки был – у боковой двери, а не у огромных массивных ворот, через которые она попала сюда в первый раз. Чуть помедлив, Мадлен направилась к двери и позвонила в колокольчик. Сонная монахиня ее впустила и провела в тихую теплую прихожую. Там она машинально подошла к бронзовой решетке, похожей на тюремную, которая преграждала ей путь, устало опустилась на один из двух жестких стульев и заглянула внутрь дома.
Болели ушибы. На выцветшем жакете и помятой шляпке, надетых кое-как, поскольку от боли она не могла ни думать, ни заботиться о внешности, лежал снег. А когда к решетке подошла, услышав шаги, ночная дежурная монахиня, Мадлен сложила на коленях красные огрубевшие руки и несмело посмотрела на нее.
– Сестра, – умоляюще проговорила она, – можно мне войти?
Затем, вспомнив, что впустить ее может только настоятельница, устало добавила:
– А матушка Берта здесь? Я тут раньше жила какое-то время, она меня вспомнит.
Монахиня с любопытством оглядела Мадлен, чувствуя, что перед ней бесконечно несчастный человек. Видя, что девушка или больна, или в отчаянии, она спешно направилась за матерью-настоятельницей, поскольку впускать кого-либо имеет право только она. В ее отсутствие в комнате царила тишина. Вскоре раздался стук деревянных башмаков, и в квадратном конце появилось усталое морщинистое лицо матери Берты.
– В чем дело, дитя мое? – спросила она мягко и удивленно, с интересом разглядывая ночную визитершу.
– Матушка, – с дрожью в голосе проговорила Мадлен, подняв глаза и узнав настоятельницу, – вы меня не помните? Я Мадлен. Я жила тут четыре года назад. В отделении для детей. Работала в швейной мастерской.
Ее так потрепала жизнь, постоянно разрушая ее нежные мечты, что даже здесь и сейчас она ничего не ожидала, лишь равнодушия, которое снова заставило бы ее уйти.
– Ну да, конечно, я помню тебя, дитя мое. Но что теперь привело тебя сюда, милая? У тебя глаз подбит и рука ушиблена.
– Да, матушка, но прошу вас, не спрашивайте меня пока ни о чем… только пока. Прошу вас, впустите меня! Я так устала! Мне было так тяжело!
– Конечно, дитя мое, – ответила настоятельница, поспешив открыть дверь. – Можешь войти. Но что с тобой случилось? Что у тебя со щекой? И твоя рука!
– Матушка, – усталым голосом взмолилась Мадлен, – можно мне сейчас ничего не отвечать? Мне так плохо! Можно мне просто надеть старое платье и лечь на старую койку… ту, под ночником?
– Да, дорогая, конечно, можно, – ответила монахиня, почувствовав, что перед ней человек в большом горе. – Не надо сейчас ничего говорить. Похоже, я догадываюсь, в чем дело. Ступай за мной.
Она повела Мадлен по слабоосвещенным коридорам с голыми стенами, потом по массивным холодным железным ступеням, где шаги отдавались глухим эхом, пока они снова не дошли до мрачной, но безукоризненно чистой комнаты, где, как и прежде, стояли ванны и высились корзины для грязного белья.