Камера опустилась, оператор занял свое место на оставшемся стуле, теперь он показывал крупным планом пустую тарелку, потом направил камеру на мужчину, на отца Германа.
Мужчина еще некоторое время продолжал жевать, потом поднес к губам салфетку, вытер уголки рта, а после этого посмотрел прямо в объектив. Лаура заметила что-то в его взгляде, будто он изо всех сил старался смотреть весело, но его глаза оставались пустыми и тусклыми. Теперь уголки его рта поднимались в безуспешной попытке улыбнуться. Продолжая смотреть в объектив, он что-то сказал – звука не было, они не смогли ничего разобрать, но губы шевельнулись, произнося какую-то короткую фразу. Быстрым движением камера повернулась к другой стороне стола, и в кадре появилась женщина, мать Германа. Она тоже смотрела прямо в объектив. На ней были очки в черной оправе с приподнятыми наружными уголками, придававшими ее лицу что-то кошачье. Женщина тоже улыбалась сыну – это была вымученная улыбка, печальная, но искренняя. В кадре появилась рука с бокалом вина, мать Германа сделала глоток, потом – быстро – еще один, глядя не в объектив, а прямо перед собой, на то место на другой стороне стола, где находился отец Германа. Взгляд был скорее отсутствующим, словно она смотрела на медленно угасающий огонь. Камера снова пришла в движение, – по-видимому, оператор встал со стула и медленно пошел назад, пока в кадре не оказался весь обеденный стол с обоими родителями за едой.
– Я знаю, что это, – сказал Лодевейк, когда Герман выключил проектор, а Михаэл перестал играть. – Эта музыка.
– Почему это называется «Жизнь ради смерти»? – спросил Рон.
– Так скажи, Лодевейк, – сказал Герман.
– Это играют на военных похоронах, – сказал Лодевейк. – В Америке. Арлингтон! Я вспомнил, такое военное кладбище, под Вашингтоном кажется, со всеми этими рядами белых крестов. Не так давно я видел по телевизору документальный фильм о вьетнамской войне. Такой гроб с американским флагом на нем, а потом военный с трубой. Черт, труба, а не саксофон! Но это было красиво, Михаэл. Жаль, я не знал, что ты так хорошо играешь, ты мог бы сыграть это, когда хоронили маму.
Все помолчали; наверное, они снова вспомнили похороны мамы Лодевейка, подумала Лаура. Ее хоронили несколько месяцев назад, в холмистом парке где-то у самых дюн, а поскольку отца Лодевейка тоже уже не было, то Лодевейк, как единственный сын, уладил все сам – от цвета открыток с траурным извещением (лиловая кайма вместо обычной черной) до музыки (две французские песни, любимая музыка его мамы: «Опавшие листья» в исполнении Ива Монтана и «Под небом Парижа» в исполнении Жюльетт Греко). Лодевейк во всем следовал распоряжениям матери. Вскоре после летних каникул, за несколько недель до ее смерти, он проснулся ночью от какого-то звука, а встав, чтобы пощупать у матери пульс, обнаружил ее сидящей в большом кресле у окна гостиной; в то время она уже едва могла передвигаться самостоятельно, и, если разобраться, это было чудо, что она сумела перебраться с кровати в кресло. У нее была настоящая медицинская кровать, как объяснил Лодевейк друзьям: с изголовьем и изножьем, которые регулировались электромотором, с металлическими поручнями по бокам и стойкой с подвесной ручкой, держась за которую мать могла сесть, а еще – с тревожной кнопкой, на которую она могла нажать, после чего раздавался звонок, и не только у них в квартире, но и в квартире помогавшей им соседки.
В ту ночь мать в белом пеньюаре сидела у окна с блокнотом на коленях, занавески были раздернуты, лампу она не включала и писала при скудном освещении с улицы.
– Ах, мальчик мой, – сказала мать, увидев сына, стоящего в дверном проеме; она дышала с трудом, и в полутьме Лодевейку было видно, как поднимается и опускается ее грудь. – Ах, мой мальчик.
В блокноте она записала последние распоряжения о своих похоронах и список людей, которым можно прийти. Совсем коротко: как нужно указать ее имя в траурных извещениях, и что она хочет быть кремирована, и что гроб должен оставаться закрытым.
– Иногда в гробу делают окошечко, – рассказал друзьям Лодевейк. – Окошечко, через которое можно бросить прощальный взгляд на покойного. Этого она не хотела. За последние недели ее лицо совсем пожелтело. И отекло. Она не хотела, чтобы ее видели такой, в те недели перед смертью она уже не принимала гостей; она хотела, чтобы ее запомнили с ее собственным лицом.
Так она и записала; все поместилось на одном листочке из блокнота. Сначала ее полное имя – имя, фамилия ее мужа, черточка, а потом ее девичья фамилия, – под которым слово «кремировать», а сразу под ним еще два слова о том, чтобы ни в коем случае не делать окошка: «Гроб закрыть».
Остаток странички в блокноте был заполнен именами людей, которым можно было прийти на похороны. В самом низу она написала: «Друзья Лодевейка?» – это было на его усмотрение, кого из своих друзей и сколько их (или совсем никого) он хочет позвать.