«Наступает момент подъема. Мы только что кончили фотографироваться. Наш пилот, С. И. Уточкин, говорит, что уже время садиться в корзинку. К этой корзинке мы, трое новичков[29] … пробираемся с очень большим трудом сквозь толпу, обступившую шар. Матросы морского батальона и несколько городовых горячо убеждают зрителей не наступать на веревки. Неожиданную, но дружную услугу нам оказывают несколько студентов и газетных сотрудников, которые цепью, взявшись за руки, расширяют круг. Уточкин висит уже под самым шаром на каком-то канате и на каком-то, совершенно непонятном для меня, специальном языке отдает последние распоряжения, которые неторопливо, но быстро и ловко исполняются матросами. Я мысленно спрашиваю свое сердце: „Не страшно?“ Прислушиваюсь и не замечаю в себе ничего, кроме боязни показаться смешным или неловким. Весело! Пилот говорит, что можно садиться в корзинку. Легко сказать — садиться, но как туда влезешь вчетвером? Корзинка не больше как мне по пояс, в верхнем обрезе два квадратных аршина, книзу немного суживается, да тут еще восемь канатов, которые подтягивают ее к шару и в которых никак не распутаешься, а над головой, на высоте двух сажен, стоит желтый пузырь, распирающий петли надетой на нем сетки и заслоняющий все небо. Садимся со всей смехотворной неловкостью, на которую только способны новички. Быстро вглядываюсь в лица обоих моих литературных коллег. Ничего. Лица спокойны, их цвет не изменился, но в глазах немного больше сосредоточенности, чем обыкновенно. В последний момент одному из них матрос бросает на колени спасательный пояс и говорит быстро, вполголоса: „Держите около себя, потом некогда будет разбираться, надевайте не на грудь, а на живот!“
Пилот отдает вниз, команде, какие-то распоряжения о каких-то концах, которые нужно куда-то отдать. Толпа придвигается ближе, настолько ближе, что никакие увещания на нее уже больше не действуют.
„П-п-поберегите в-ваши шапки!“ — кричит весело на публику пилот. — „Я м-могу их нечаянно сбить к-корзинкой!“ Он немного заика, но голос его звучит очень явственно, раздельно и внушительно.
Затем… затем все люди внизу вдруг почему-то кажутся странно маленькими. Только благодаря этому я сознаю, что мы уже полетели.
…На ярко-белом фоне плаца аэродрома, под ослепительным освещением осеннего южного солнца черные фигуры мужчин и пестрые костюмы женщин производили сверху впечатление какого-то движущегося, опрятного, живого цветника. Поразительно было глядеть на людей сверху вниз: казалось, что движутся только одни головы, а под ними переступают носки ног, а около них чернеют длинные тени, и казалось, что все эти люди только перебирают ногами на месте, не переступая ни на шаг вперед. Но всего необыкновеннее было ощущение внезапной полной оторванности от людей.
Точно мы остались во всем мире вчетвером в маленькой корзинке, и никому уже больше нет до нас дела, так как и нам до них.
Проходит не больше двух минут. Вся Одесса лежит под нами, точно карта города, изданная городской управой, где улицы оставлены белыми, кварталы иллюминованы красным и желтым, а море обозначено голубым… К моему удивлению, мы уже утолклись и разместились в тесной корзине. На дне ее, под нашими ногами лежат: корзина с провизией, зеленые мешочки с балластом, толстый, свернутый спиралью гайдроп, бунт якорного каната и полуторапудовый четырехлапный якорь. И, несмотря на это, нам уже почти просторно… Шар идет вверх, но движение его совершенно для нас незаметно. Мы стоим на месте. Испытываю лишь ощущение невесомости собственного тела и странной неустойчивости ног, — то же ощущение, какое я испытывал однажды, опускаясь при свободном падении вагонетки в глубину юзовской шахты.
Я замечаю об этом пилоту. Он достает из кармана листок бумаги, отрывает от него угол и выбрасывает за корзину шара. Клочок бумаги мгновенно падает вниз и исчезает из глаз. Мы подымаемся. Время от времени Уточкин вынимает из кармана какой-то круглый металлический прибор, смотрит на него и сообщает высоту, на которой мы находимся: 300, 400, 500, 600 метров. Течением ветра нас несет к Большому Фонтану. Иногда пилот с поразительным спокойствием и с ловкостью обезьяны взбирается вверх по канату и что-то там поправляет. Признаюсь: я бы не решился вести себя таким образом на высоте, превосходящей в три раза Эйфелеву башню.
Кто-то из нас спрашивает: „Это и есть та самая красная веревка, за которую нельзя дергать?“ Тут в кратких словах С. И. Уточкин объясняет нам назначение клапанной веревки и аппендицитного приспособления; последнее употребляется только при неожиданно быстрых спусках, и назначение его — мгновенно превратить аэростат в парашют; собою же оно представляет какой-то маленький смешной мешочек, висящий из-под шара над нашими головами. „Я к этой гадости никогда не прибегаю, — говорит с шутливой презрительностью Уточкин, — потому что я могу вас спустить в любой точке, какую вы мне укажете. И вам ее трогать не советую“. Мне приходит в голову воспоминание о некоторых газетных кривотолках, и я стараюсь представить себе самого себя в положении человека, летящего вниз вместе с шаром со страшной быстротой вследствие какой-нибудь порчи в аэростате. И я понял с непоколебимой ясностью, что, спасая себя при падении, аэронавт может ухватиться только за боковые канаты, соединяющие корзинку с шаром. В них руки инстинктивно чувствуют единственную связь, соединяющую ноги, отделенные от земли, с огромным желтым пузырем, который неподвижно висит над вами и незаметно для вас плывет и поднимается в воздух…
750 метров. Я нарочно гляжу вниз, стараясь вызвать в себе очень знакомое мне чувство боязни высоты. Но это мне никак не удается. Очевидно, на такой высоте это чувство совсем исчезает. Вообще, мне кажется, что я нахожусь в каком-то сладком, легком, спокойном и ленивом сне, в котором забываешь о времени и о пространстве. Наши ощущения уже в достаточной мере устоялись. К высоте, на которой мы находимся, и к нашему не совсем обычному положению мы уже настолько привыкли, что можем свободно разговаривать. Пилот, не выпуская из рук анероида, любезно и обстоятельно отвечает на наши вопросы.
Между тем мы уже на высоте 900 метров. Ощущение ровного, блаженного, неизъяснимого покоя все больше окутывает каким-то сладким сном тело и душу. Гляжу вниз на распластанные плоские кварталы пригородов и все яснее чувствую, что ничто в мире меня уже больше не связывает с землею.
…Пилот предлагает нам испробовать полет над самой землей на высоте ста метров. Он говорит, что лишь на этой сравнительно малой высоте, когда человеческий глаз способен почти точно определять расстояния, только и чувствуется весь ужас бездны. Мы соглашаемся. Он посредством тонкого красного шнура открывает клапан, и газ струится из него с легким ропотом. Мы начинаем быстро опускаться. „700… 300… 200… 80 метров“, — отсчитывает пилот вслух по инструменту. Легкое беспокойство овладевает нами. Я вырываю листок из моей записной книжки и выбрасываю его за борт корзины. Листок тотчас же, как вздернутый на нитке, пропадает вверху. Во избежание толчка на неудобном месте приходится снова подниматься кверху. Это мы проделываем так быстро, выбрасывая из мешков балласт, что через две минуты уже находимся на высоте 1250 метров — самая высшая точка нашего полета. Здесь мы останавливаемся и плывем некоторое время по ветру. Быстрый подъем и большая высота дают себя знать все увеличивающейся болью в ушах. Когда говоришь, то звуки слов выходят такими глухими и слабыми, что хочется кричать, но чувствуешь, что невозможно кричать на этой высоте. Но зато какая глубокая тишина, какая чудесная неподвижность, какое волшебное забвение о времени! Ах, недаром все народы в своих религиях помещали загробный рай на небе!
Наверху становится заметно холодно… Теперь мы плывем уже вне города, над пустынными вспаханными полями, спокойно темнеющими своими правильными геометрическими фигурами. И по ним медленно плывет тень, бросаемая нашим шаром.
Теперь пора уже спускаться. Это известно пилоту по его каким-то таинственным наблюдениям над поведением шара. Спускаем гайдроп и выбрасываем понемногу якорь. Я помогаю Уточкину в его работе, разматывая свернутые бунты канатов. С гайдропом у меня все выходит благополучно, но с якорным канатом получается маленький скандал. Благодаря своему усердию, я запутываю несколько аршин в безобразный клубок, который, к моему стыду, болтается между нами и землей.
— Это ничего, — деликатно утешает меня С. И. Уточкин. — Это постоянно случается.
Вот мы и совсем уже близко над землей. И опять странное ощущение. Чем яснее вырисовываются под нами квадраты полей, потом их борозды и даже, наконец, земляные комья, тем все сильнее и сильнее возвращается ко мне снова, все возрастая, вековечная любовь к моей старой, прекрасной, доброй земле. Какая удивительная и обманчивая вещь — высота. Между тем наш гайдроп уже стелется по земле, как длинная серая змея, а рядом с ним якорь бороздит почву, оставляя на ней черный двойной след…»[30]