Ванька был внутренне доволен, что машины достались Веньке Малышеву и Петру Бродову: первый того заслуживал без сомнения, а второму машина была своеобразным авансом — а вдруг, думалось Ваньке, это в конечном итоге изменит судьбу человека и тот переменится к лучшему. Вот бы так и было, чего-то иного Ванька и не желал бы.
Он стоял в толпе среди своих односельчан, очень разных по нраву, по возрасту, по внешнему виду, но одинаковых по устремлениям — всяк думал о том, чтобы им лучше жилось, чтобы спорилась работа, чтобы стали богаче колхоз и вся страна, чтобы на земле и в сердце каждого был мир. Это и есть человеческое счастье. А ведь они достойны его, счастья, эти простые русские люди, навсегда связавшие свои судьбы со своим краем.
Ванька было собрался уходить, и тут в толпе ему бросилось чье-то белое платье в горошек.
Кто это? И он почувствовал, как екнуло у него сердце — давно с ним не происходило такого.
1986—1987
В ПОЛДЕНЬ, НА БЕЛЫХ ПРУДАХ
Роман второй
Есть только одна подлинная ценность — это связь с человеком.
Сначала был звонок из облисполкома: в три часа намечалось оперативное совещание, следовало прибыть тютелька в тютельку — ожидается начальство, может прищемить, коли умудрится кто опоздать. Затем позвонила из дому жена. По голосу ее, по настроению Каширин сообразил: она опять хандрит. Вот уж беда с ней! Ну нет детишек и нет, что поделаешь, коль бог не послал, обидел их. Они первые или последние такие, которые без детворы. Вон посчитай сколько вокруг — Репины, Кожиновы… О, да что там! Но живут же, не киснут, как жена его. Хотя, если правду сказать, Каширину самому не по душе, что у них нет детей. Ох уж эта проблема многих семей — еще какая!
— Ну что, ну что ты зарядила, — бросил он недовольно в трубку. — Ну куда ты поедешь, когда время такое — крутиться всем надо. Погоди малость — очухаемся, тогда, хорошо?
Из трубки донесся вздох, потом еще один:
— Ну не могу я больше так, не могу, понимаешь? Никаких сил уж нет.
Каширин помолчал. Что сказать жене — аллах знает. Сколь они перемололи на эту тему, сколь к разным врачам обращались, а все равно ни к чему хорошему не привело. Говорил он ей, говорил: лучше будет, если возьмут они малыша из Кирпилинского детского дома, девочку или мальчика, все равно — не послушалась, глупая. А теперь вот мучается, изводит себя.
— Ладно, — выдохнув, успокаивающе проговорил Каширин, — вернусь домой, — обсудим. Вечером, хорошо?
Жена не ответила.
— Ну и все, домолвились. — Трубка мягко, беззвучно легла на рычаги.
Да, не вовремя, не вовремя эти капризы у жены. Скажем, ему не до них теперь — работы непочатый край, голову поднять некогда. А тут еще разные совещания. И кто их придумал только — ведь один разговор, дела-то по сути нет. И говорят, и говорят — как не надоест только. Эх, его бы воля! К слову, он у себя от посиделок понемногу избавляется, трудно дается, ох как трудно, ведь годами, десятилетиями укоренялось!..
— Можно к вам, Афанасий Львович?
Каширин приподнял голову — в дверях стояла секретарша, сухощавая белокурая женщина.
— Что еще там? Опять из облисполкома?
— Вам личное письмо, — и секретарша положила на массивный письменный стол конверт.
Каширин распечатал его не сразу, по-видимому, все еще находился в раздумье о жене. Почерк был неровный, буквы прыгали, как бы наскакивали одна на другую, точно письмо это писал пьяный человек.
«Не хотела тебя тревожить, Афонька, да, вижу, невмоготу. Смерть меня никак не приберет, а коль так — надо жить. А каково жить-то — дом весь по швам трещит. Вот и надумала, Афонька, обратиться к тебе: восстанови дом, а лучше-ка новый построй. Ты, говорят, теперика большой человек, при чине, хозяин района всего нашего: у тебя и власть, и деньги… Подсоби, Афонька, я те по-доброму прошу. Не подсобишь — себе самому хуже и сделаешь, расскажу о тебе людям то, чего никто не знает, даже и ты. Вот так, Афонька. Как хошь, так мое обращение к тебе и понимай, а только волю мою выполни. Маланьева Фекла из села Зайчики».