«Рана на правой руке, — стояло в конце письма, — по-видимому, совершенно не опасна; правда, какая-то жила повреждена, но не перерезана, так что решимость нашего благородного юноши увеличить собою число голодных каменотесов едва ли пострадает от грубого вмешательства старобаварского кулака. Что касается до раны в левом плече, то она, по словам доктора, внушает довольно серьезные опасения. Нож задел легкое, потеря крови была довольно значительная, и больной нуждается в продолжительном покое и хорошем уходе. Во всяком случае, он долго еще не будет в состоянии владеть левой рукой. Впрочем, в вилле Росселя больной нашел наилучший, вполне соответствующий уход, так что о серьезной опасности не может быть и речи».
Доктор, видевший в первый раз барона и молодую барышню, не видел ничего странного в живом участии свидетельницы несчастного происшествия к раненому. Он скоро откланялся, дав обещание доставлять регулярные сведения о состоянии больного. Едва доктор вышел, как Ирена объявила, что не тронется из Штарнберга, пока не минует для Феликса всякая опасность. Но затем она не останется ни одного часа более по сю сторону Альп: ей дышится здесь так тяжело.
Дядя должен был дать ей свое честное слово не показывать даже и Шнецу, как близок им обоим больной, и делать вид, что их участие к Феликсу происходит единственно из любви к ближнему. В сущности, она питает к Феликсу теперь лишь это чувство и никогда бы не могла простить себе, если бы уехала прежде, чем определилось, не нужна ли ему еще ее помощь. Тем не менее всякая соединявшая их прежде связь окончательно и навсегда порвана.
И в самом деле, разве можно было думать, что не любовь к ближнему вообще, а какое-либо другое чувство, несмотря на все успокаивающие уверения доктора, не позволяет высокорожденной барышне в течение целого дня спокойно заняться каким бы то ни было делом или спокойно посидеть на месте, но заставляет ее переходить от рояля к письменному столу, от мольберта на балкон, из сада спускаться к озеру? Звуки шагов на лестнице или в сенях, стук колес каждого проезжавшего экипажа заставляли ее всякий раз вздрагивать. Впрочем, она вообще настолько владела собою, что ни единым словом не обнаружила встревоженного своего настроения. Но лихорадочное ее беспокойство не ускользнуло от внимания дяди, которому почти впервые удалось заглянуть в это гордое и обыкновенно замкнутое сердце; несмотря на то, что бедное дитя сильно тревожило его беспомощным своим горем, он втайне ему почти радовался.
Впервые после многих-многих лет удалось ему чувствовать себя по отношению к Ирене мудрецом, которому обстоятельства дела отдали справедливость. Племянница расплачивалась теперь за то, что пренебрегла советы житейского опыта своего дяди. Но так как барон действительно любил Ирену, то по отношению к юной страдалице он вел себя с изысканной нежностью и вниманием, ни одним словом не затрагивал ее затаенного горя и только по временам бранил Шнеца, который мог бы хоть раз в день заходить к ним и лично сообщать о состоянии больного, тем более что от виллы Росселя к ним не бог знает как далеко.
Он знал, что таково было и желание Ирены и что она, внимательно прислушиваясь ко всякому шуму шагов, поджидала именно Шнеца, но когда и после обеда не получалось новых вестей, то он, закинув за спину свое охотничье ружье, поцеловал руку своей бледной племянницы и вышел из дому, чтобы побродить по ближайшим лесам. На случай, если бы Шнец пришел, барон просил задержать его до вечера.
Как только Ирена осталась одна, ей показалось невыносимо душно в комнатах, она порывисто собрала рисовальные свои принадлежности, надела шляпу и приказала горничной идти вместе с ней. Несколько дней тому назад Ирена нашла в лесу живописное местечко, поросшее старыми деревьями и высоким папоротником, которое ей хотелось срисовать. Она надеялась снова отыскать это местечко.