Глухие гудки оборвались. Игорь стоял, прижав телефон к уху, оглушенный. Гул редакции вернулся, но теперь он звучал как издевательский шум. Он вернулся в кабинет. На столе лежал блокнот с бессмысленными записями о «промыслах» и «старинных обрядах». Рядом — карта памяти фотоаппарата. Фото! Последняя надежда. Хотя бы визуальные свидетельства. Хотя бы пейзажи, лица… что-то реальное, что можно показать Анатолию Петровичу. Что можно увидеть самому, чтобы убедиться: это было. Это не сон.
Он судорожно вставил карту в кардридер, подключил к компьютеру. Файлы загружались мучительно долго. Первое фото: поляна у ручья. Следы. Но на экране — лишь размытое пятно грязи и света. Ничего неразличимого. Второе: изба Смирновых. Кадр засвечен до белизны, лишь темные контуры окон. Третье: старая церковь. Тень, падающая на руины, превратилась в черную бездну, поглотившую детали. Четвертое: Александр у забора. Лицо — размазанное световым пятном, как будто стертое. Пятое, шестое, седьмое… То же самое. Размытость. Пересвет. Неуловимая тень, портящая кадр. Качество было откровенно ужасным, будто он снимал сквозь грязное стекло во время землетрясения. Ни одного четкого, информативного кадра. Ни одного лица. Ни одного доказательства. Глухово словно наложило на снимки свою печать небытия, стерло себя из визуальной памяти. Остались лишь жалкие, бессмысленные осколки.
Игорь зарыл лицо в ладони. Это был полный провал. Деревня не отпускала. Она вытолкнула его, но оставила метку и забрала все доказательства.
— Сорокин! — Голос Анатолия Петровича, как удар кнута. Редактор стоял над ним, побагровевший, тыча пальцем в экран. — Это что?! Это твой «уникальный материал»?! Это?! — Он ткнул в засвеченный снимок избы. — Пятна! Разводы! Ни черта не видно! Где лица? Где интервью? Где хоть что-то осмысленное?! Две недели ты там шатался, чтоб привезти это?! И где твой текст? На столе у меня пусто!
Игорь поднял голову. Он видел багровое лицо шефа, его размахивающие руки. Видел украдкой брошенные взгляды коллег. Слышал гул офиса. Чувствовал холодок монеты на груди и жгучую пустоту в месте, где еще совсем недавно билось сердце, полное планов на свадьбу.
Он был обескуражен. Не просто расстроен или подавлен. Он был опустошен. Вывернут наизнанку. Отрезан от прошлого — Лариса повесила трубку — и беспомощен в настоящем, когда фото оказалось мусором, а текст никак не рождался. Глухово не просто случилось с ним. Оно не желало отдавать свои тайны. Он открыл рот, чтобы что-то сказать Анатолию Петровичу, но издал лишь бессмысленный хрип. Слова, как и фото, оказались засвеченными донельзя. Осталась только немота.
Надо было все-таки написать материал. Пальцы Игоря замерли над клавиатурой. Он попытался начать с безопасного, с этнографии. «Местные жители сохранили уникальные обряды, уходящие корнями в глубь веков…» — написал он и тут же с яростью стер. Это была ложь. Это было предательство. Предательство по отношению к Татьяне с ее пустым взглядом, к Александру с его каменным отчаянием, к маленькому Пете в его белой рубашке под разлапистой елью.
Он взглянул на засвеченные фотографии на экране. Размытые пятна вместо избы. Световые блики, съевшие лица. Тени, превратившиеся в бездонные черные провалы. Глухово словно наложило на снимки свое проклятие, свою печать небытия, стерев само себя с цифровой пленки. Не осталось ни одного доказательства. Только его память, которая стала его мучением.
Из наушников, вставленных в уши в тщетной попытке отгородиться от гвалта, доносилась тихая, умиротворяющая музыка. Но и она не помогала. Мелодия расползалась, тонула в навязчивом гуле редакции, и сквозь нее пробивались другие звуки — воображаемые, но от того не менее реальные: шорох сухой травы под окном, скрип половиц в пустом доме, глухой, влажный звук земли, падающей комьями на сосновую крышку гроба…
Он сжал виски пальцами, пытаясь собрать мысли воедино. «Колоритный фольклор», — настойчиво шептал здравый смысл, голос Анатолия Петровича. «Трогательная привязанность к старине». Но из-под этого налета цивилизации проступало иное, настоящее: соль, насыпанная белой линией у порога не для «колорита», а как последний барьер между жизнью и чем-то невыразимо древним и хищным. Молитвы бабки Агафьи, в которых не было смирения, а лишь леденящий, животный ужас. И пустая могила, черным ртом зияющая в сырой земле.
Он снова положил пальцы на клавиши, пытаясь выжать из себя хоть что-то. Только написал «…трагически погибший ребенок стал причиной…» — снова стер. У него заболела голова. Он видел не «трагически погибшего ребенка», а маленького Петю, бледного, с аккуратными темными дырочками на шее, лежавшего на мху в своей грязной ночной рубашке. Видел его пустую могилу. И видел Георгия, зло и растерянно смотревшего в эту пустоту.