Хромоножка вошла, помешивая ложкой в стакане. Яичные желтки – два вместо одного – приобретали оттенок винного сусла, по мере того как перемешивались с вином. С той же улыбкой, которая была на ее губах, когда она смотрела на спящего, Хромоножка поднесла стакан к губам юноши. Он выпил его содержимое с наслаждением. На стекле остались следы их пальцев. Ставя пустой стакан на столик, где таз с водой так и стоял нетронутым, Беатриу подумала: будь они святыми, он стал бы реликвией. И образ Марии Магдалины, к которому она столько раз взывала, раскаиваясь в грехах вместе с его преосвященством, предстал перед ее взором, как и тогда, когда, предавшись любовных утехам, святейший принимался ее наставлять на путь истинный. Изображение Марии Магдалины с длинными густыми волосами, умащавшей миром ноги Доброго Иисуса, – она видела его еще девочкой на картине в ризнице, где ей обычно подавали милостыню, – нравилось ей больше, чем то, что было на гравюре, лежавшей у нее на столике среди дамских принадлежностей: на нем полуобнаженная кающаяся святая смотрела на череп, который держала в руках. Первое она предпочитала потому, что юноша вполне походил на Христа, а сама она могла бы умащать его отмороженные ноги всеми вообразимыми маслами и притираниями, какими только успела воспользоваться за время своего пребывания в борделе.
Громкий голос матушки Угеты, препирающейся с помощником алгутзира, вывел ее из этих размышлений. Крики владелицы борделя и Риполя испугали юношу, который поначалу наспех натянул одежды, а потом снова замер, опустившись на скамью, где прежде лежало его платье.
Глядя в пол, почти дрожа, Рафел Онофре пытался понять, что они говорят. Но до него долетал лишь сердитый голос тетушки Угеты, он звучал громче, чем голос Риполя, возможно потому, что тот не потрудился войти в дом, а говорил с улицы, сидя верхом на лошади.
Хромоножка, привлеченная тем, что происходит за дверью, хотела было выйти, но остановилась, взявшись за ключ. Она не успела его повернуть.
– Не выдавайте меня, ради всего святого, – попросил юноша, всхлипнув, как дитя.
Внезапно Хромоножка все поняла. Поняла, почему он так боялся, почему вел себя так странно, отчего так устал накануне, что почти бредил и был столь молчалив. Она улыбнулась в душе – как всегда, когда угадывала что-то очень точно: не зря он заставил ее все время вспоминать о Христе.
– Так значит, ты – один из них? – уязвила она его. – Теперь ясно, почему ты мне не знаком… Вы никогда сюда не ходите. Говорят, не хотите мараться с христианками… Мне очень жаль тебя, но во мне нет ни капельки еврейской крови, – вот уже чего нет, того нет! Я не вру. Но ты мне нравишься… Ты уж, наверно, сам догадался… В одежде ты так себе, но нагой показался мне ангелом во плоти… Да, да, ей-богу. Потому и денег с тебя не возьму. Да от тебя было не добиться ни поцелуя…
Рафел Онофре Вальс слушал ее, обхватив голову руками, но теперь уже не плача, а сгорая от стыда. Он вел себя как мальчишка, а ведь считал себя взрослым мужчиной. Он встал и со всей силой девятнадцатилетнего юноши прижал тело Хромоножки к своему, а затем стал ее целовать, сначала в губы, потом в рот. Он ласкал языком ее лицо, мочку уха. Снова почувствовав, как закипела кровь у него между ног, и все продолжая покрывать ее поцелуями, он перенес ее на постель и овладел ей одновременно и с бешенством, и с благодарностью, со всем отчаянием молодого самца. Он даже не слышал ее глубоких вздохов и стонов, которые Беатриу Мас умела издавать с таким совершенством, ни своих приглушенных вскриков, покуда не наполнил ее вновь извергнувшимися жизненными соками.
Внезапно раздавшийся совсем рядом голос матушки Угеты и стук в дверь заставили их разнять сплетенные руки и ноги. Хозяйка борделя требовала, чтобы Хромоножка немедленно вышла.
– Подожди. Сиди смирно. Я сейчас вернусь. Что-нибудь придумаем.