Слова потеряли смысл, еда – вкус, а алкоголь – градус.

Хотелось воткнуть в блоху за ухом ножницы и бритвой соскрести с себя все татуировки.

Прежде чем залечь коленками к стене, несколько дней она часами ходила по пустому городу, всегда такому их любимому, нарядному, что даже когда, засранный, он блевал с перепоя, ему было достаточно просто умыться с утра дождём или поливалками, и он снова был красавчиком, таким живым, таким своим.

Она нарезала километры по тысячам мест, где они оказывались с Пюс, по забитым туристами центральным бульварам и по нелюдимым заброшенным углам. Наверное, она была похожа на сумасшедшую паучиху: если бы можно было проследить её беготню этих первых дней по Парижу без Пюс, то оказалось бы, что она сплела своими маршрутами безумную паутину. Некрасивую, непродуманную, не такую, как у простого организованного животного – паука: геометрически и ритмически выверенное произведение искусства. Нет, она была человеческий паук, метавшийся внутри своей паутины горя в поисках выхода.

Однажды встретив рассвет с поджатыми к подбородку ногами, заледенев на одной из гранитных скамей на набережной, она обхватила лицо ладонями, спрятанными в рукава растянутого огромного свитера, и обвела взглядом то, что выступало из темноты перед ней.

Сравнила картинку с тем, что видела внутренним взором, и поняла: все эти дни – отныне и навсегда? – город был словно весь покрыт каким-то налётом, не слюдой, нет, не пылью и не пыльцой, а безымянным тусклым белым налётом, который покрывает плоды ещё висящей на дереве сливы или ягоды нетронутого винограда. Тот, что исчезает только от прикосновения, превращая его в след.

Этот почти невидимый белёсый налёт покрывал теперь всё. Она могла написать своё и её имя на всём, на всём: на любом стекле, витрине или окне такси, на столике, на стволе дерева, на перилах моста, на асфальте или брусчатке, на фонарной ноге, на воде Сены, на небе – всё словно бы неощутимо, но отодвинулось и заградилось от неё этим тончайшим неназываемым безымянным слоем.

Зитц лежала на скамье и плакала. Когда к ней подошёл уборщик в зелёном жилете, она оглядела и его: на нём тоже был оградительный слой?

Да, был.

Пошла третья неделя её самоизоляции в комнате, в гнезде из грязных простыней, одеял, икеевских пледов, более чем сплошь покрытых шерстью её старой собаки, засыпанных крошками, табаком, пеплом, в пятнах от кетчупа и жира, кофе и колы; куски покрупнее – высохшего шампиньона из пиццы или картошки фри, она пока ещё смахивала на пол.

Часами, потея или клацая зубами, Зитц только маниакально листала ленты с картинками: инста, пинтерест и тамблер. Сама случайность, фрагментарность, дискретность и бессвязность всех этих изображений и идиотски-многозначительных изречений была волшебно-абсурдна, как жизнь, когда ещё сегодня ты жил, а уже сегодня ты умер!

И умер тебя твой лучший друг.

Она молча заливалась слезами, в каждой девчачьей паре видя только их с Пюс. Все стихи и все татуировки про разлуку были тоже про них с Пюс. И все красавицы были Пюс, а все чудовища были Зитц.

F WHAT IF I DIED TODAY

TRASH TALK

I WALK ALONE

RU MINE?

I DON'T NEED YOU I HAVE INTERNET

IF I DIED TODAY WHAT WILL YOU FEEL?

Рыдать, иногда даже подвывая, на чьих-то чужих фотографиях было намного, намного сладостнее, чем отшвыривать от себя ненужные книжки, где авторы изображают, что в жизни есть связный сюжет, что-то от тебя самого зависит – «ты только старайся» – всё это абсолютно лживое дерьмо!

И Зитц отвергала книжки, как картонные коробки с мёртвыми словами, что, шелестя, ссыпались буквами из ровных строчек, каких тоже не бывает в жизни, в угол, как сухие насекомые.

Как, например, мёртвые блохи.

Цвет её серо-зелёных волос утратил яркость, и солидно отросли светло-ореховые корни. С убийственной ясностью ей открылось, что влюбиться – это быть одиноким всегда и везде, если рядом нет этого человека. Неважно, скулишь ли ты один в своей комнате или хохочешь, как гиена, в большой пьяной компании.

Иногда в её темноту, освещенную лишь мерцанием монитора, заглядывала маман. И тогда монстр под грудой одеял, только что глотавший слёзы при виде какого-нибудь умильного щеночка, орал осипшим басом: «Закрой дверь!» И без вины виноватая опрятная укладка осторожно затворяла дверь, медленно сужая свет в дверном проёме до полного исчезновения.

Сейчас она могла жить, и дышать, и думать без боли только во сне, когда засыпала. Всё остальное время без Пюс и оказалось одиночеством, которое оказалось болью.

Одиночество оказалось просто болью.

И защитным слоем мира от тебя.

Пару раз заглядывал редко ночующий дома брат. Единые в противостоянии родителям, без внешнего врага они не находили друг в друге ничего интересного и ничего не изображали.

Один раз Оззо засунул голову к ней в комнату и скривился:

– Бля-я-я… Пойди подмойся! И проветри! Вот же мерзость какая! – И с отвращением захлопнул дверь.

Во второй раз он быстро прошёл к окну и, раздвинув занавески, распахнул его, заставив Зитц застонать от ненависти – так сразу стало холодно и слишком ярко.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги