И это были не просто капризные старики, на самом деле грустящие о пролитой жизни. Как-как? А, да? Вы называете это «закон Мальро»? От 1962 года? Как же, как же, помним-помним: «На большей части этих набережных за Нотр-Дам нет никаких исторических памятников. Они – привилегированные пейзажи мечты, которую Париж диспергировал в мире, и мы желаем защищать эти пейзажи наравне с нашими памятниками». Ну конечно. Очень напыщенно, вы не находите? Все называют это законом Мальро. Но вам, милочка, как будущему искусствоведу, надобно знать, что настоящим вдохновителем и автором идеи очистки чёрных фасадов от вековой копоти был Пьер Сюдро! И ничуть не хуже, а даже, м-м-м, много лучше он выразился в своём законопроекте, который, вообще-то, предложил вниманию Сената ещё в 1961 году! Милая, дай-ка мне ту книжку… Мерси. Где это… Вуаля: «Защищая и пытаясь восстанавливать старые или исторические кварталы… которые есть часть души нашей страны. А? Каково. Да-с.
Неписанный закон по умолчанию гласил: нельзя любить Париж. И поговорки о парижанах, которые ненавидят Париж, но где-либо ещё жить вообще отказываются, не утешали.
В спорах с одним из презиравших её любовь к городу интеллектуалов она набила мозоль на языке.
– Да перестань: Париж давно стал собственной открыткой. Как можно любить открытку? Нет, ну может быть, ты ещё розовых котиков любишь.
– Но ты не можешь запретить мне любить город, бе-бе-бе.
– Не могу, просто это странно. Это давно мёртвый город…
– А что это значит?..
– …даже ещё в 80-е он хоть что-то сохранял от себя прежнего. Сделать из живого, тёмного, кривого, опасного то, что сейчас…
– …что мёртвый ты ходишь по мёртвым улицам?
– Нет. Это значит, что существует миф о Париже, в основном из девятнадцатого века. Париж из литературы и живописи, и ты любишь его, а не сегодняшний город. Характерно, что, например, Нью-Йорк весь насквозь кинематографичен.
– А это что значит?
– Что он мифологизирован хотя бы средствами двадцатого века, а не девятнадцатого.
– Даже если это так, значит, все литераторы и художники старались не зря!
Она не то чтобы не могла, а просто не хотела подробно объяснять этому, сейчас с невозмутимым лицом переживающему драму отвергнутой любви сокурснику, как устроено её восприятие и как искусно его поддерживает город.
Например, она возвращалась из гостей с очаровательными старенькими свидетелями исчезнувшего Парижа, включала маленький свет, по-хозяйски скользнув взглядом по золотым чешуйкам светящихся до неба окон, фонарей и фар: на месте, никуда не исчез, не уплыл, не взлетел, и быстро гуглила прежде не известное ей имя.
И что же предлагал ей в ответ лукаво улыбающийся, давно мёртвый Париж?
Что, оказывается, на самом-то деле Маленький Принц вырос и был в Сопротивлении, а потом придумал очистить чёрный от слоев вековой въевшейся грязи город до его настоящего светлого состояния.
Двенадцатилетний читатель из интерната отправляет письмо незнакомому писателю, и мало того, что получает ответ – завязавшаяся дружба в письмах отражается в чертах Маленького Принца, одним из прообразов которого стал интернатский малыш.
Невозможно отнять любовь – с тем же успехом можно сказать ей: перестань быть голубоглазой. Неестественно иметь такие синие глаза.
– Мы смотрим на Париж другими глазами.
– Это как же?
– Мы смотрим на него из глубины веков.
Вуаля.
Но ведь понятно, что он имеет в виду. Было-стало. До и после. У нас этот разлом – 1917 год. «Если каждую жертву российского коммунистического режима почтить минутой молчания, планета погрузится в тишину на 118 лет». (А если представить, что коммунистические идеи победили бы во Франции, получится как раз практически все её население, шестьдесят два миллиона человек). Надо будет спросить капризулю, какой год он считает роковым для Парижа. Злиться на него Марин не могла. В этом
– Скажи, но ведь у коллаборации был хоть один плюс? Можно сказать, что коллаборационизм спас всему миру Париж?
На залитой солнцем многолюдной лужайке перед Лувром, где они уничтожали багеты с ветчиной между двумя лекциями, привалившись спинами к раскалённому бедру одной из Майолевых Дин Верни, а в широком небе, как в открытом море, сновали белые моторки самолётов, оставляя за собой пенные следы, её друг внезапно с усилием проглотил вставший поперёк горла хлеб и поднял на неё взгляд, полный слёз:
– Думаю, это получилось случайно.
Если бы только было можно разложить кипящий поток лавы жизни на маленькие, понятные, быстро остывающие, не обжигающие частички! Он, конечно, не знал, как называется поверхность шара изнутри, и не смог бы внятно объяснить свой умственный трепет перед одновременностью всего, беспрерывно происходящего в мире, и потому знал одно: огромную, вот эту всецелую реальность ни в коем случае нельзя даже пробовать воспринимать в её одновременности! Ни в коем случае, ни при каких обстоятельствах, никому.