Ко мне он поначалу приглядывался долго и, видимо, никак не мог определить для меня место в иерархии его представлений об общественной значимости человека. Так однажды, когда я сидел на крыше новой веранды и приколачивал обрешетку, Родионыч подошел, держа руки в карманах штанов, — что означало определенное его состояние, — и, криво задрав голову, начал свое обычное вступление: извините, простите… А затем высказал:

— Не пойму я вот чего, может, вы мне объясните наконец… Федин, Николай Васильевич то есть… В бытность свою парторгом совхоза подводил избу, венцы нижние на избе менял… Так рабочие, плотники наши же, его и не видали рядом, можно сказать, он к ним и не выходил даже. А нынче, я смотрю, он с вами вместе крышу кроет, тес наверх подает?

— Ну и что? — сказал я, невольно улыбнувшись…

— А то… — многозначительно молвил он, пронзительно взирая на меня снизу, с зеленой травки. — Не пойму я… уж вы простите старика, может, чего я сболтнул лишнее…

Николай Васильевич, учитель сельской школы, наш деревенский житель, действительно посильно мне помогал в делах строительных, но я никак не предполагал, что это вызовет столь сложные раздумья у моего соседа…

Мы с ним не раз ссорились по-соседски, но очень легко мирились; вернее, наши отношения продолжались без всяких словесных примирений. Постепенно, видимо, старик успокоился относительно меня и воспринял мое существование в такой же степени мудрого равнодушия, как и всякое человеческое присутствие рядом: живет человек и живет, в меру своей жадности печется о собственной выгоде, чужого вроде не хватает, своего даром не отдает, пользы от него большой нет, но и вреда тоже.

Однажды он вполне справедливо заметил мое бесхозяйственное отношение к разного рода древесному хламу, разбросанному у меня по углам двора — изо всей этой шоболы, как он говорил, можно напилить немало дров. Я внял замечанию, и мы с ним, договорившись, принялись за работу. Отдыхая, старик немногословно и сухо рассказывал о своей фронтовой судьбе, и этот рассказ был для меня весьма поучительным.

Родионыч отнюдь не полагал, что война является местом проявления подвига и героизма человека, как считали почти все летописцы войн, начиная от великого Гомера. Старый плотник расценивал войну как дурнейшее дело, чуму рода человеческого, от которой ничего хорошего не жди. Простые солдаты вроде него так и относились к ней, и, значит, все их разумные усилия должны были сводиться к тому, чтобы уцелеть, выжить в этой чуме, перемочь и одолеть ее. А одолеть, как и все на свете, простой человек может одним: умелым трудом. И об этом труде выживания, об искусстве усмирять и отгонять смерть только и вспоминал бывший солдат, прошедший всю войну, по его словам, «от» и «до».

— Артналет был ужасный, не высунешься, а он приказывает: идите, мол, налаживайте связь, провод перебило где-то, — рассказывал старик, осуждающе покачивая головою: речь шла о каком-то неразумном командире. — Я было ему: вот маленько перестанет, так и пойдем. А он: выполняйте приказ, мол, а то за невыполнение приказа на месте в расход. Ну что ты будешь делать? Пошли мы с одним, Ивановым. Я говорю: «Неуж из-за дуролома этого погибать? Айда в другой блиндаж, Иванов». Заскочили мы в соседний блиндаж, отсиделись, пока затихло маленько, а потом и наладили эту связь…

Значит, Родионыч понимал войну как стихийное бедствие, которое надо усмирить, если имеется на то возможность, и от которого можно погибнуть, охнув предсмертно и раскинув руки по земле.

Летом вся изба его и полутемная «вышка» были забиты детворою самого разного возраста: дочери и сын подкидывали старикам своих отпрысков, и Надежда, кругленькая, маленькая, мятая, как гриб-строчок, возилась у печки, колыхаясь от слабости, готовила еду на всю шумную ораву. Старик на внучат ворчал и покрикивал, бабка порою вопила на них грозным хрипатым голосом, но видно было по детям, подвижным и бойким, что живут они у стариков в добре и знают их бесконечную к себе любовь.

Не ради ли этой любви должен был выжить Родионыч на войне, где молотила смерть?.. Вот он идет по улице, выпятив обросший седой щетиною подбородок, шевеля беззубым ртом, красный нос торчит из-под кепки, руки сложены на спине, в руке кусок хлеба. Весь его вид выражает высшей степени серьезность и недоступность. Время вечернее, стадо пригнали, надо заманить овец во двор. Другие бабы и старухи бегают за скотиной, зовут их ласковыми голосами: «Маня-маня-маня!.. Катя-катя-катя!.. Ягнаш-ягнаш!» А Надежда, супруга Родионыча, не может этого из-за своих больных ног и головокружения. И вот в общую симфонию вечера врывается сиплый, рыкающий зов старика: «Боря-боря-борь-борь!..» И звуки эти, надо заметить, весьма напоминают хриплый бараний рев…

Перейти на страницу:

Похожие книги