До этого утра, до того как она испустила последний вздох, держа руку в моей руке, я думала о Тотти как о «маме». Теперь, оказывается, я называю ее «моей мамой». В шотландском гэльском нет притяжательных местоимений. Не бывает
Моя мама повсюду в этой комнате, я чувствую ее запах. Я вижу книгу, которую она читала, до того как попала в больницу, – раскрытую на подлокотнике кресла. Дом загрязнен книгами. Это ее выражение. Загрязнен. Они повсюду. Это не мебель и не сувениры. Они не расставлены в шкафах по цвету корешков, ничего подобного. Они служат для дела. Лежат на полу в ванной, на кухне у плиты, на полу в коридоре, словно ей пришлось оставить чтение, чтобы надеть пальто и выйти. И ее вкусы были очень католическими. Любовные романы, классика, русская литература, детективы. Помню, однажды она дошла до середины книги и только тогда поняла, что читает ее во второй раз. Она читала не для того, чтобы порисоваться в книжном клубе или поучаствовать в дискуссии. Она никогда не демонстрировала свою эрудицию. Ей просто нравилось погружаться в это.
Книга из школы лежит передо мной на столе. Желтая, обвиняющая. На обложке – черно-белая фотография Лихтенштейна. Он стоит в контрапосте и выглядит несколько женственно. Высокий потолок белой комнаты за его спиной говорит о том, что снимок сделан в студии.
Я больше не могу на него смотреть. Диван развернут к окну. Газон спускается к бурному морю. Там Америка, скрытая за искривлением земной поверхности, и ничего больше. Там находится «отсюда».
Я часто сидела здесь на диване, когда она была жива, и планировала побег из этого местечка.
Она приехала навестить меня в Лондоне, как только у меня появилось свое жилье: я снималась в мыльных операх и деньги лились рекой. Ничто не создает такого ощущения богатства, как бедность в прошлом. Тотти приезжала в Лондон «навестить». Всегда «навестить». Возвращение назад не обсуждалось. Она всегда собиралась вернуться назад, на остров, который ее ненавидел.
Я просила ее остаться со мной в Лондоне. Несколько раз. Рыдающая, пьяная, умоляющая. Она брала мою руку и говорила: «Я люблю тебя», и «Ты же знаешь, что я не могу», и «Тогда они победят». Наконец она сказала, что больше не приедет ко мне, если я попрошу еще раз. И надо бросить пить, Эльза. У тебя нет зависимости, но ты пьешь из неверных соображений. Пей для удовольствия, сказала она, и только для удовольствия. Никогда не пей для смелости. Именно этим я и занимаюсь. Отхлебываю мерзкую водку, будто это лекарство, стараясь проглотить ее, чтобы она попала внутрь, не обжигая горло. Сегодня мне нужна смелость.
Я смотрю на книгу на столе и возвращаюсь мыслями к выступлению в маленькой переполненной библиотеке. Откуда у них вообще взялся подиум, интересно мне теперь. Все прекрасно меня видели. Задним умом я понимаю, что это напоминало шоу уродов в шапито и мне выпало быть тем самым уродом, на которого все хотят поглядеть. Карен сделала вручение книги центром всего действа. Должно быть, она все знала, слушая, как я рассказываю о своей жалкой карьере, появлениях в реалити-шоу, неудачных комедийных сериалах. Должно быть, она все знала, когда зажала меня в углу в аптеке.
Я опускаю взгляд на книгу.
Я пьянею и пытаюсь найти другое объяснение: это традиция? Люди дарят другим последнюю книгу, которую они брали в их библиотеке? Нет.
Мне надо было спросить: кто-то предложил эту идею? Но я нутром чую, что ответ будет отрицательным. Никто этого не предлагал. Карен Литтл предложила подарить тебе эту книгу. Никто больше не мог знать, какую книгу ты брала последней из школьной библиотеки. Да и с какой стати? С какой, черт возьми, стати? Это что-то значит только для Карен и меня.
Я открываю книгу. Техника тогда еще не дошла до этого уголка Шотландии. Не было ни чипов, ни автоматических напоминаний, которые посылают читателям на телефоны. На книги ставили штампы. С тех пор как я взяла книгу семь лет назад, никто ее не брал. Конечно же. Она лежала в шкафу у Карен.
Я начинаю плакать и глажу порванный форзац. Оказывается, я рада, что мама уже умерла, когда Карен дала мне это.
Я пролистываю книгу вроде бы небрежно, но я знаю – еще до того, как страницы раскрываются на нужном месте, – что записка по-прежнему там. Страницы расступаются, как Красное море.
Порванный уголок, писчая бумага, узкая, тонкая разлиновка. Даже крошечные волокна у порванного края стали абсолютно плоскими за семь лет.
Записка лежит лицевой стороной вниз, но чернила просвечивают. Я беру ее и переворачиваю. Написано старательно, чтобы скрыть почерк: