Странным образом СССР сам воспитывал и удерживал своих основных критиков. И Высоцкий, и Окуджава, и Любимов, как и множество других шестидесятников, пользовались несомненной любовью власти. И хоть Б. Стругацкий жалуется, например, на притеснения цензуры [14], братья Стругацкие были одновременно самыми читаемыми фантастами, которых издавали самыми большими тиражами. В любом случае тут есть какая-то необъяснимая любовь власти, то ли Ю. Андропов создавал таким образом модель выпускания пара, то ли еще какие-то соображения руководили им, но власть относилась к ним всем отнюдь не как к врагам народа.

Советская модель мира в сильной степени строилась на выделении образа «врага», на наделении его конкретными узнаваемыми чертами. «Враг» есть и в западной модели. Например, У. Эко показывает, что у Я. Флеминга враг Бонда всегда несет приметы иноэтничности, например, он может иметь азиатские или славянские характеристики [15]. СССР в довоенное время активировал образ врага путем массовых репрессий, в послевоенное время враг «сместился» за границы СССР, то есть враг принял четкую форму «чужого».

Одной из моделей создания врага является привязка его к заведомо отрицательным действиям и событиям. Например, англичане привязывали Советский Союз к ирландским террористам, даже понимая несуразность этой идеи [16], американцы стирали из записей переговоров советского пилота, сбившего южнокорейский лайнер, выражение им сомнений перед тем, как представить эту запись в Совете Безопасности ООН [17].

Россия также изменила расстановку своего виртуального пространства. Э. Паин отмечает, например, следующее: «…в 1980-е и в начале 90-х годов в России преобладала идея: „Мы такие же, как Запад”, „Нужно вернуться в Европу, откуда нас вырвал октябрьский переворот”. Но ситуация изменилась – поиск национального самосознания в настоящее время идет по принципу негативной консолидации: „Мы – не они”. Не Запад и не Восток. В перестройку господствовали космополитические представления, тогда говорили об общечеловеческих ценностях, о примате международного права над национальным. Сегодня практически все элиты говорят с позиций национального эгоизма: „У нас свои особые интересы, мы – конкуренты”» [18].

Происходит замена одной интерпретации другой, что свойственно смысловым войнам, которые, сохраняя «физическую» расстановку ситуации, находят иные мотивации и интерпретации, что в результате придает всем действиям другой смысл.

А. Архангельский отмечает обратный эффект от эксплуатации тридцатых в кино: «1930–1940-е на экране вызывают уже тошноту и если была такая задача – сделать людей равнодушными к теме репрессий, то вот ее наши сериалы выполнили успешно. Много чего уже было перепробовано: ГУЛАГ – да, ГУЛАГ – нет; но сегодняшние авторы уже и сами не относятся к истории всерьез. 1930-е – это теперь пространство игры, и поэтому нелепо предъявлять авторам претензии по поводу исторических несуразностей. Эстетика 1930-х давно уже превратилась в антураж, в дизайн мебели и авто; уровень погружения в эпоху тут такой же примерно, как у парикмахера, когда он вам делает прическу „в стиле тридцатых”» [19].

Все это вновь трансформации виртуального пространства, которые являются результатом смысловых войн. Кстати, именно поэтому проблематика операций влияния и войны идей появились в эпицентре обсуждения последнего времени (см., например [20–21]), что переводит пропаганду как вариант воздействия на второстепенное место (см. прошлые акценты государств на пропаганде [22]).

Перейти на страницу:

Похожие книги