Это был один из тех редких моментов, когда ей захотелось на Леву заорать, но голос на сына Тамара Львовна не повышала практически никогда. Даже если иногда он мог в чем-то ошибаться, как любой другой человек, она очень ясно отдавала себе отчет в том, насколько он превосходил практически всех своих сверстников.
И все же полностью обида не проходила. Самым обидным было даже не то, что ее родина, в которую Тамара Львовна так сильно и так давно стремилась, так низко оценила ее прошлые заслуги, а то, что как раз никаких митингов здесь не было. Все то многое и важное, что она обдумала за годы борьбы с кровавым советским режимом, все то, что ей так хотелось высказать, но высказать было практически негде, кроме узкого круга единомышленников на кухне и несколько более широких встречах, которые они организовывали в лесу, в постоянном страхе перед КГБ и его стукачами, – все это она теперь могла говорить свободно, но, как это ни странно, слушать ее было некому. Тамара Львовна представляла себя и своих товарищей по сионистскому подполью как новых пастырей Израиля, который услышит их почти пророческое слово и пойдет вслед за ними. Еще в Москве они думали, что смогут вдохнуть свежее дыхание в выцветшие от политической и социальной рутины сионистские идеалы.
Несколько раз, особенно в ее первый год в Израиле, ей предоставляли возможности выступать перед большими ивритскими аудиториями; среди прочего за это хорошо платили. Но публика смотрела пустыми глазами в пол или потолок, а иногда попросту зевала. Хорошими манерами израильтяне не отличались. «Научить их приличным манерам тоже дело будущего», – как-то подумала она. Но были дела значительно более насущные, связанные с самим будущим, самой судьбой еврейского народа, и вот как раз о них израильтяне категорически отказывались слушать. Поначалу она списала это на свой иврит и в следующий раз попросила приставить к ней симультанного переводчика. Переводчика Тамара Львовна получила, но глаза ее слушателей так и остались пустыми. Это неожиданная невостребованность их идей и их многолетней борьбы угнетала ее все больше, а после одной из таких лекций она, даже не поужинав, легла в постель и не вставала неделю, так что Лева начал за нее волноваться. Но потом депрессия почти прошла. Она писала статьи для немногочисленных израильских газет по-русски. Платили за это мало, а имело ли то, что она писала, читательский отклик, понять ей так и не удалось.
Но время шло, Советский Союз, совсем недавно казавшийся незыблемым и едва ли не вечным, разрушался со скоростью, о которой не мечтали даже его злейшие враги; из не очень большой и относительно фрагментарной общины советские репатрианты все больше превращались в огромный сектор израильского общества. Вместе с этим превращением многие начинали понимать, что пустить этот процесс на самотек было бы как минимум безответственно; было важно, во что репатрианты будут верить, как себя поведут в той или иной ситуации, за кого проголосуют; по мере нарастания социальных проблем было важно и просто удержать их от социального взрыва. В одной из организаций, работавших с репатриантами, начала работать Тамара Львовна; не на первых ролях, но теперь это уже не так ее угнетало. Она смотрела на Леву и понимала, что изменить Израиль, повести его по пути новой национальной идеи и национального обновления – это не та задача, которую сможет решить ее поколение, а вот для поколения следующего, Левиного, который уже будет говорить с израильтянами на одном языке, эта задача вполне по силам. Так что и в этом смысле тоже она смотрела на Леву с быстро растущей надеждой.
Но вот как раз Левины эмоции были гораздо более сложными. Еще в первые недели в Израиле, когда он приезжал в центр Иерусалима, Лева удивлялся тому, что арабы ходят там совершенно свободно, практически без присмотра и, по крайней мере на первый взгляд, делают все, что им заблагорассудится. Когда же они с Тамарой Львовной ехали смотреть свою будущую квартиру в Неве-Яакове и проезжали через арабскую деревню (тогда он еще не знал, что деревня называется Шуафат), Лева был потрясен и вывесками на арабском, во многих случаях даже без параллельного ивритского перевода, и тем, что, судя по всему, на еврейской земле арабы чувствуют себя так вольготно, как если бы они находились в Ираке или Саудовской Аравии. К тому моменту соседи по центру абсорбции ему уже объяснили, что арабы могут свободно ходить по еврейским кварталам города, а еврей может зайти в арабский квартал только с опасностью для жизни. Когда Лева это понял, он ощутил смесь отчаяния и глухой злобы. Оказалось, что даже здесь, в Израиле, постоянно объявлявшем себя еврейским государством, евреи снова оказались людьми второго сорта.