– Ты потребовала от меня не устраивать драм, – ответил Митя, – а теперь сама разыгрываешь шекспировскую драму. Нет никакого горящего дома. И нет никакого пожара. И уж точно нет никакого такого пожара, который бы мы с тобой могли помочь потушить. Было время больших надежд и, видимо, больших ошибок. Есть наша страна, которую, судя по всему, обманули. Мы оба ее очень любим. И еще больше мы, скорее всего, любим Ленинград. И нашу страну, наш город заполонили мерзавцы и уголовники. А Ленинград даже переименовали, чтобы его наконец-то не стало на карте. Я не вижу никакого известного мне практического способа с ними бороться. И уж точно то, что ты перестанешь со мной общаться, никак и ничему не поможет. Поверь мне, пожалуйста, – добавил он, – я очень-очень тебя люблю.
Катя промолчала еще несколько минут, продолжая смотреть на него пустым и горестным взглядом.
– А я тебя презираю, – ответила она.
Митя опустил под стол правую руку и начал гладить голову щенка; по привычке почесал его за ухом. Потом встал на колени рядом со столом и начал чесать ему шею, проводил ладонью от затылка до хвоста, снова и снова. Поначалу Ваня смотрел на него непонимающим взглядом, тихо сопел, потом лег на пол, но продолжал смотреть на Митю большими удивленными глазами, постепенно наполняющимися пониманием и горем. Митя стоял на коленях и продолжал его гладить; коснулся кончика носа; указательным пальцем погладил шерсть вокруг носа; приблизил лицо к самой морде пса. Ваня начал скулить.
– Хватит мучить собаку, – сказала Катя.
Митя встал, вышел в прихожую, обулся. Ваня вышел вслед за ним, и, чуть склонившись, Митя начал гладить его снова. Потом выпрямился.
– Ты ведь не позволишь поцеловать себя на прощание? – спросил он.
– Позволю, – ответила Катя, – но если ты пообещаешь, что знаешь, что это ничего не значит и ничего не изменит.
Митя кивнул. Сухими губами он коснулся ее губ, повернулся и вышел не оглядываясь. Услышал, как Катя запирает дверь изнутри.
Темнело уже рано, и всю дорогу до остановки троллейбуса Митя шел в сырой полутьме. В соседнем дворе остановился, оперся о спинку скамейки; спинка была обледенелой и холодной. Митя вспомнил, сунул руку в карман и надел шапку. Туманная позднеосенняя полутьма густела медленно, и все же, когда он добрался до дома, было совсем темно. Россия погрузилась в темноту, и это была темнота прощания.
Больше всех и всего, думал Митя, он любил Ленинград и Катю. Ну и Арю, конечно; это было понятно. Он никогда не спрашивал себя, кого из них любит больше. Это был бы не только дурацкий, но и совершенно абстрактный вопрос; Митя не мог представить ситуацию, в которой ему бы пришлось между ними выбирать. Но вот эта ситуация настала, рывком перешла из немыслимого в происшедшее, и почти незаметно для себя, еще толком не понимая, что же именно он делает, свой выбор Митя сделал. Как он ни торопился, общение с представителями Еврейского агентства, получение вызова, но не от Арины, а, как водилось, от фиктивных израильских родственников, с которыми ему по какой-то неведомой причине было необходимо срочно воссоединиться, походы в ОВИР, оформление документов, поездка в Москву за израильской визой, беспорядочные и какие-то нелепые сборы заняли довольно много времени. Но и это время прошло, медленно и быстро одновременно, почти неожиданно. Завтра он улетал, так что сегодня ему предстояло со всем попрощаться, и сегодня ему предстояло попрощаться с Россией.
С утра Митя блуждал по знакомым проспектам и переулкам, потом по набережным; пару раз спускался по гранитным ступенькам к самой воде, еще не замерзшей. Было относительно тепло; солнце, хоть и неяркое, временами прорывалось сквозь облака, отражалось в речной воде и на стенах чуть аскетичных, погруженных в себя ленинградских особняков с неглубоким подтаявшим снегом на карнизах. Митя думал о том, что в этот день прощания город разворачивается к нему все новыми перспективами и видениями, знакомыми и вместе с тем почти забытыми в потоке рутинной жизни, особенно изматывающей в эти два года. А еще за эти годы большинство фасадов облупилось; иногда Митя заглядывал во дворы, даже специально проходил когда-то знакомыми, а теперь едва ли не полуразрушенными проходными дворами; грустно смотрел на то, в какое запустение постепенно приходит город. И все же город дышал, не сыростью или снежным туманом, не северной зимней полутьмой и даже не неожиданно надвинувшейся на него нищетой и разрухой; это был один из тех редких дней, когда Ленинград все еще дышал прозрачным воздухом высокого зимнего света.