Горбачев вернулся в Москву, снова стал править, но, как оказалось, править, а не управлять. День от дня он все больше казался царем без власти. Теперь его не любил уже, пожалуй, никто. Его бывшие соратники, объявленные заговорщиками, предателями и врагами, были повержены; но победители не были его соратниками или друзьями, и их планы были не вполне ясны. Ликование и облегчение прошли почти так же быстро, как и наступили. Москва погружалась в сырую и холодную осень, улицы в полумрак, надежды рассеивались, ожидания все глубже увязали в сером тумане неопределенности. Поле говорили, что, кроме как по карточкам, купить в магазинах практически ничего невозможно; прилавки магазинов были пусты, а рынки и кооперативные подвалы переполнены. Ходили слухи, что зимой может наступить голод и что в Москву уже завозят полевые кухни. Поля ходила по мокрой земле, среди быстро опадающих листьев; рано возвращалась домой. Ей было неожиданно одиноко, даже с друзьями; весна надежды кончилась, и, похоже, кончилась безвозвратно. По вечерам темные улицы захлестывала преступность.
Несмотря на то что Поля была уже на последнем курсе, да и в наступившем новом мире образование, тем более гуманитарное, все больше стало казаться еще одним исчезающим реликтом прошлого, всю осень она продолжала ходить в свой Иняз. Впрочем, как раз знание языков востребовано было. Как-то она подумала о том, что те немногие курсы, так или иначе связанные с историей, на которых она была обязана присутствовать, выглядели бесцветными и неинтересными по сравнению с происходившим в настоящем, происходившим даже тогда, когда на долгие осенние месяцы это настоящее стало казаться застывшим в безвременье. Той осенью Поля непривычно много думала о самом переживании истории, о том, как, обрушиваясь на слепое настоящее, тяжелые волны истории исчезают в небытии, а еще о том, что эти волны видно, только как если бы она смотрела на петляющую дорогу в зеркало заднего вида. Настоящее же, вечно пребывающее в ослеплении, в той иллюзии понимания происходящего, без которой жизнь в истории, наверное, и вообще была бы невозможной, длится в переживании этой иллюзии присутствия и прозрачности, в которой одни моменты ослепления и самообмана лишь сменяются другими.
«Но когда же настоящее становится прошлым? – спрашивала она себя. – Можно ли потихоньку заглянуть и подсмотреть этот странный момент, когда настоящее сбрасывает шкуру, чтобы стать прошлым, а прошлое принимает его в свои объятия?» Поля пыталась нащупать, увидеть этот момент в своем собственном настоящем, точнее в их общем настоящем поздней осени девяносто первого года, но это ей не удавалось. Было нечто странное в том, что именно теперь, когда и привычная жизнь, и само время сошли с рельсов и, казалось, еще немного – и покатятся под откос, она, вероятно впервые в жизни, стала так часто погружаться в вопросы до такой степени абстрактные, что почти переставала ощущать себя частью окружающего мира. Иногда ей казалось, что в ее личном настоящем появилось что-то неуловимое, как соринка в глазу, которую ей никак не удается рассмотреть, но от которой никак не отвлечься, которая мешает смотреть и мешает увидеть время. Она пыталась говорить об этом странном чувстве времени с приятелями, даже с родителями, но эти разговоры выглядели нелепыми; Москва почти полностью разделилась на тех, кто был занят обогащением, еще не тем чудовищным, которое наступит впоследствии, но все же до сих пор невиданным, и тех, кто был практически всецело погружен в выживание. «Поля, что ты вчера пила?» – отвечали ее приятели; со своими нелепыми вопросами она, всегда с насмешкой смотревшая на отсталый и инертный мир вокруг, теперь вдруг сама стала казаться реликтом ушедшей весны.