Вскоре после гибели «Титаника» газета принесла известие еще о двух катастрофах — одна произошла в Париже, другая — в Нью-Йорке. Иллюстрированные страницы изображали бедствие людей — низменные чувства мужчин, потерявших человеческое достоинство и желавших только спасти себя. Пожар на благотворительном базаре в Париже, вызвавший страшную панику, в которой погибло и было раздавлено не столько от огня, сколько от паники, огромное количество людей. И пожар в театре Нью-Йорка. Все это произвело на меня такое сильное впечатление, что я стала бояться ходить в театр и соглашалась быть только в ложе. И то страх так овладевал мною, что я едва слушала, что делалось на сцене — все время ожидала страшного крика «пожар!» и придумывала, как бы овладеть публикой и организовать спокойный выход, если начнется пожар и покажется огонь.

Меня всегда мучил вопрос о смысле жизни. Сперва я была верующая, и тогда все было ясно и понятно, а когда это ушло, осталось пустое и страшное место. Я обращалась от одной книги к другой, и вот попалась мне брошюра Л. Толстого «Сон». Я как будто что-то уловила и снова потеряла.

Моя душевная жизнь была беспокойной, а Боря смеялся надо мной и говорил, что я «думаю о том, куда денется дыра, когда баранку съедят».

Мне очень хотелось съездить в Ясную Поляну, мне казалось, что стоит мне увидеть Толстого, как все станет ясно.

Иду я раз по Пречистенке, теперь здесь музей Толстого, а мне навстречу идет в блузе Лев Николаевич! Теперь или никогда! Мне хотелось кинуться к нему, я смотрела во все глаза, сердце у меня билось страшенно, — но я приросла к тротуару, в горле появился комок. И Толстой прошел мимо меня! Пропустить такой момент и так глупо! И я, совсем уничтоженная нерешительностью, пассивностью, весь остаток дня ходила сама не своя — снова и снова возвращалась к этой неожиданной встрече, которую я так бездарно, так непростительно не использовала тот дар судьбы, который мне был поднесен — вот дура! Редкая дура!

Всю жизнь не могла простить себе своей растерянности!

<p>XV. Татьянин день. 1902 год</p>

12 января бывал традиционный студенческий праздник. Тогда весь город принадлежал учащимся высших учебных заведений. Веселые, бесшабашные, молодые. Бывали, конечно, и пьянки, а с ними — и битье стекол, зеркал и посуды. Но в этот день все рестораны были абонированы студентами, партикулярные люди старались в этот день как-нибудь обойтись без ресторана. Боялись неприятностей и ссор. Студенты спрашивали извозчика: «Свободен?» Сами садились на его место, а извозчик за седока, извозчикам предлагалось весело кричать: «Да здравствует свобода!» Пели на улицах песни, в этот день на все полагалось смотреть сквозь пальцы. В магазинах, ресторанах и даже извозчики со студентов брали по сниженной цене. Только не то «Яр», не то «Стрельня» закрывались на ремонт, их хозяева боялись быть скомпрометированными в политическом отношении и пострадать материально: зеркала, стекла, посуда бились.

Вообще в Татьянин день было лучше не связываться со студентами. Они пели революционные песни, и это как-то сходило с рук, было такое впечатление, что полиция 12 января побаивалась выходить на улицу, а в субботу наши студенты, число которых все увеличивалось, рассказывали массу комичных происшествий.

Приходил к нам один филолог, Цветков, как его звали — я уже и забыла.

Он был милый деликатный малый, довольно красивый, высокий, широкоплечий, с правильными чертами лица. Кое-где были прыщи, это делало весь вид его каким-то неряшливым. Одежда на нем была новая, может быть, немножко «на вырост». Цветков был влюблен в латынь, изучал ее, увлекался и писал переводы, если попадалось ему что-нибудь новое. Помню, он перевел какое-то стихотворение, называлось оно «Паяцы» — и сразу с места в карьер встал в гостиной и начал декламировать.

Если Цветкова не хотели слушать, он усаживал Колю на колени и ему декламировал и латынь, и греческий. Коля был терпеливый слушатель. Цветков был чудак. Часто, входя в переднюю, он стоял неподвижно, иногда медленно отыскивая пуговицу, пытаясь ее расстегнуть. Тогда Катя бралась за конец длинного вязаного шарфа, начинала, обегая вокруг Цветкова, разворачивать его — несколько кругов приходилось ей обойти, пока Цветков освобождался от шарфа. Катя с большим удовольствием разворачивала шарф. Она — молодая девчонка — принимала самое живое участие в нашей жизни. Мы удивлялись: как же он в университете раздевается? Одевать также приходилось Кате, бегать, закручивая шарф до отказа. Цветков был один из моих молчаливых поклонников, а я, дрянная девчонка, пользовалась поклонением, заставляла его есть бутерброды с колбасой и виноградом, придумывала самые немыслимые комбинации. То ли у него не были развиты дегустаторские способности, то ли он был занят своими мыслями, то ли ему не хотелось меня огорчать, но он ел все подряд, что бы я ему ни предлагала. Он даже не отказывался танцевать и пробовал, хотя не умел, принимал участие в шарадах. Но больше всего любил декламировать свои только что сделанные переводы.

Перейти на страницу:

Похожие книги