Мур сжег записки Байрона. Интересно, кто сожжет его записки?..
Что вошло в его жизнь с Аленой, вряд ли он сам мог объяснить. Это была «песнь песней». Только другая. И на другом языке. Он на этом языке прежде (ему казалось) никогда не говорил. Здесь не было ни любви жестокой, как смерть, ни ревности, ни огненных стрел. Смерти тоже не было. От Алены пахло жизнью, которая дается только раз, и потому, само собой, должна быть прекрасна.
Послание беспечального бытия… Послание. Посланница… Сразу угасла мысль его, что когда-то здесь побывал Лев, может даже, отец… (Прежде в отношениях с дворовыми такие вещи его смущали.) Алена умела и это. Всякий ее мужчина в ту же секунду забывал о прежних похождениях ее. Он входил в эту реку впервые. И этой реки не то, что никто не открывал для себя до сих пор, – никто и не слыхал про нее. Она умела любить и знала себе цену. Она умела отдавать, не сомневаясь, что этого у нее много еще.
– Я теперь ни с кем больше, – сказала она вдруг однажды.
– Это почему ж? – спросил Александр, который просто не думал об этом да и не спрашивал с нее верности.
– Чтоб все только вам! Жадная я!..
Это было так чисто и так свежо, что он улыбнулся растерянно. Графиня Воронцова так не сказала б. Да это и было б неправда!
Алена была прекрасна и добра. Что, согласитесь, редкое сочетание! Она была безбожно красива нагая: рослая, статная, полная щедрот. Груди ее вбирали в себя все вздохи любви и весь аромат сирени юга. Старый Рубенс еще дописывал синеватые прожилки на этой груди и обводил розовым легкие очертания сосков. Даже руки ее – широкие, крестьянские, имели длинные пальцы. Которыми она так небрежно перебирала… или постукивала по подоконнику. (Арина привела ей руки в порядок несколько, и ногти были подстрижены аккуратно.) И эти пальцы, несомненно, в изгибе несли в себе какую-то музыкальную мысль. А Пушкин был охотник, как известно, до музыки во всем на свете! И рта такого не было. И носа, и губ, и глаз… Потому что это были вовсе не рот, не губы, не нос, не глаза… А все вместе. Свирель восторгов сладострастного Пана звучала в ней во весь голос.
Когда у них это все началось, она любила, когда он смотрел на нее, и сама любила смотреть на себя. Не от хвастовства или гордыни… но от удивления природой самой. А что досталось ей, а другим – нет или не всем, – то просто так вышло.
Все равно. Он пил саму жизнь – и у него таяли на языке самые сладкие ягоды. Иногда приходила мысль: – А может, остаться в этом всем?.. и перестать искать неверную бесконечность?..
Несмотря на свое новое положение в доме, она все равно с другими девушками уходила к Арине сидеть за шитьем. И иногда отсутствовала по несколько часов. Он ей заметил как-то: – Могла б и не ходить!
– Как же! А что скажут? Сударушка хозяина – и не ходит!
Он улыбнулся. Она сама определила это место под солнцем: «сударушка хозяина». И он обрадовался, что было именно так и что это – именно она.
Она не помнила прошлого. А будущего чуралась. Зачем об этом думать?.. Наверное, она втайне боялась, что оно ей грозит утратой красоты… (Это возникнет потом Лаурой в «Каменном госте»!)
В постели она была тоже беспечальна и добра. Она не кричала, не стонала… Говорила только: «Барин, вы нежный!.. Какой вы нежный!..»
Сколько-то времени спустя это уже было на «ты»!
– Какой ты нежный!..
Однажды, не пролистав, конечно, а просто перебрав его книги на полке (кажется, она вытерла пыль, Арина старела и не всегда замечала), она спросила:
– Это вы все прочли?..
– Ну, не все. Многое…
В ее глазах была светлая чистота неграмотности. Книга, в которую ничего еще не вписано – а может, и не стоит вписывать ничего?
В ту же ночь или в следующую она вдруг в постели ткнула ему пальцем в лоб:
– Ты умный! Какой ты умный!
И в другой раз о том же:
– И за что мне такое?..