– Вы необыкновенно интересно выражаете свои мысли, – согласился он и прищурился; его острый взгляд сверлил меня, как будто хотел пробурить во мне отверстие. – И вы правы, с той лишь разницей, что зерну требуется б'oльшая смелость, чтобы это утверждать. Я часто пишу об этом. О, вынужден вновь извиниться, – спохватился он, разгадав немой вопрос в моих глазах, – в пылу нашего разговора я совершенно забыл представиться. Вольф. Йонас Вольф. Я писатель.
С этими словами он привстал и поклонился.
Я тоже назвалась.
– Боюсь признаться, но никогда не слышала Вашего имени, – просто сказала я. – Вы – немец?
– Не совсем, – уклончиво ответил он. – Что же касается того, что Вы ничего не слышали обо мне – что ж, это даже приятно слышать. В какой-то степени это напоминает о том, что каких бы высот вы не достигли, всегда останутся те, кто ничего о вас не слышал. Это возвращает вас на землю.
Из его слов стало ясно, что писатель передо мной известный – он только что ловко дал мне это понять, очевидно, удивлённый моим невежеством.
– Что же Вы пишете, месье Вольф? – мне было любопытно и досадно одновременно; мне совершенно не хотелось, чтобы место, которое я так любила, осталось в его памяти, как беспросветная глушь.
– О, прошу Вас и умоляю, зовите меня Йонас! – пламенно попросил он. – Эти официальные обращения сводят меня с ума, честное слово! Люди разговаривают с вами так, как если бы вы были сделаны из хрусталя и вот-вот разобьетесь, если с вами неосторожно обращаться. При этом, скорее всего, они не читали ничего из того, что вышло из-под вашего пера в результате проведённых вами бессонных ночей, которых были десятки, а может быть – кто знает? – и сотни.
– Что ж, многие довольствуются обёрткой, не заботясь при этом о содержимом, – заметила я, в глубине души слегка улыбнувшись пафосности его манеры излагать свои мысли. – О чём же Ваши книги?
– Я скажу Вам больше, моя дорогая Леа, – утомлённым голосом сообщил он, словно не услышав вопроса, – они видят только обёртку, исключительно обёртку и совершенно наплевали на содержимое. Да, да, именно наплевали. Их влекут яркие цвета и громкие звуки, будь то триумфальное ликование фанфар или звук проламываемого черепа, и им одинаково милы вид пролитой крови и разнообразие палитры на картине, при условии, впрочем, что художник прославлен на весь мир. Их привлекает всё, что лежит на поверхности, словно под гипнозом повторяют они чужие имена, если все поступают так же, и их не заботит, добрые ли они или покрыты плесенью и прокляты (лишь бы позвучнее!) – ведь знатоки всегда ставят себя выше предмета, который обсуждают, и даже предмет не смеет знать самого себя так, как знают его они. Но, поверьте, за всем этим стоит всего лишь одно движение души, единственной целью которого стоит приблизиться к предмету настолько близко, насколько он позволяет им это сделать, и они ухватятся для этого за любые способы и любые средства – ведь нет разницы между добром и злом, как нет границы между любовью и ненавистью.
– Я не могу с Вами согласиться, – вежливо, но твердо возразила я, – если бы не существовало границы между добром и злом, то не было бы ни любви, ни ненависти.
– Вы совершенно правы! – воскликнул писатель. – Именно! Удивительно точно подмечено! Но только вот курьёз: люди, ещё вчера страстно друг друга любившие, уже сегодня, например, могут вполне друг друга зарезать, в точности, как режут курицу. Где же, по-вашему, проходит эта граница?
– В душе человеческой, – ответила я. – Только она способна поделить мир на черное и белое.
– Прекрасно! – вскричал Йонас. – Просто превосходно! Уверяю Вас, никто не смог бы сказать этого лучше! Но только душе человеческой ничего поделить совершенно невозможно, потому как времени у неё на это нет.
– То есть как это – нет? – заморгала я, поразившись такому невероятному аргументу.
– А так вот и нет! – отрезал он. – Душа человеческая слишком занята философией и всегда была занята только ею. У неё великие сложности с принятием даже простых решений, не говоря уже о том, чтобы поделить такую громадную вещь, как целый мир, на чёрное и белое. Она колеблется в поисках золотой середины в целом океане полутонов, которые слепят ей глаза, но постепенно начинает привыкать и к этому: теперь она различает среди них такие, что ей не хватит целой жизни на их классификацию. Разницей между ними может оказаться теперь всего лишь какая-нибудь жалкая пара молекул. Ни о каких решительных действиях, разумеется, не может быть и речи, дай бог разобраться в собственной лаборатории. Человек, который тем временем ждёт ответа, видит совершенно обратное, а именно, как она запутывает его всё дальше и больше; она, эта Ваша душа, тратит на это всё своё время, которого ей действительно не жаль, ибо его просто для неё не существует. Но любому, даже ангельскому терпению, как известно когда-нибудь приходит конец.