У меня одновременно две мысли, и не знаю, какую думать, они соревнуются между собой, почти дерутся. Надо их разъединить и подумать отдельно. Во-первых, я столько лет выпрашивала у мамы с папой брата, но мне всегда отказывали (теперь понимаю почему), и я уже смирилась, что брата у меня никогда не будет. И вот он, мой шанс. Лучше поздно, чем никогда. Конечно, у мамы с папой был бы, наверное, более красивый ребенок, но что толку об этом размышлять? Проехали. А во-вторых, я почему-то думаю о том, что моя сегодняшняя кровь и то, что Гили беременна, в общем, то же самое, и это нас сближает. То есть я понимаю, что кровь, неприятное липкое чувство унижения, которое будет повторяться много лет из месяца в месяц, – это все для того, чтобы потом, когда-нибудь, я смогла выносить и родить ребенка. Никто не спрашивает, хочу я или нет, но мне дается эта возможность, и за саму возможность уже есть цена. Точно так же для того, чтобы в животе Гили мог сейчас расти человечек, к которому и папа, а значит, и я имеем отношение, она должна была много лет из месяца в месяц терпеть унижение и чувство липкой гадливости, а может, и боль. Мы платим уже за то, что рождаемся женщинами, и мужчинам этого никогда не понять. При этой мысли мои глаза наполняются слезами, и папа это неправильно толкует и нервно восклицает: «Мишка, Мишка!» И до меня доходит, что он страшно испугался моего долгого молчания, которое можно интерпретировать как угодно. Мои глаза поднимаются с Гилиного живота на ее лицо, и я улыбаюсь:
– Я очень рада! Я давно хотела брата. Именно брата!
Папа выдыхает так громко, как будто до этого забыл, как дышать, и минуты три не дышал.
– Перейдем к десерту? – спрашивает Гили.
И тут я вспоминаю про суфганийот.
– Подожди, Гили, – говорю, – у меня тоже кое-что есть… – и тянусь к сумке.
И когда хватаю сумку, намокший под дождем дешевый китайский ширпотреб (купленный бабушкой по скидке – она обожает скидки) разваливается у меня на глазах. Точнее, отваливается намокшее дно сумки, и на пол помимо пакета с пончиками выпадает с грохотом мой мобильный, за ним кошелек, а затем – грязные и слипшиеся клочья ваты и мои вонючие носки.
– Что это, Мишка? – недоумевает папа. – Зачем… почему у тебя в сумке вата?
Гили выразительно смотрит на него, и папа замолкает. А я в отчаянии протягиваю руку к пакету с пончиками и заглядываю внутрь: они тоже отсырели и слиплись, а один пончик еще и раздавлен, из него вытекло клубничное варенье. Оно красное, как кровь, и липкое, как кровь, и мокрое, как дожди и как мои кровавые трусы, и мой позор обнаружен, и все испорчено, и никогда, никогда больше ничего хорошего не будет. И я рыдаю. Я почти не плакала все эти полгода, а сейчас реву в голос. Какая разница, что видит папа и видит Гили, они все равно обо всем догадались, и вообще – ничто на свете больше не важно, не имеет значения…
Я реву и отталкиваю папину руку, которая пытается неуклюже погладить меня по голове, и слышу голос Гили: «Зээв, выйди, пожалуйста», а затем папин возмущенный шепот: «Но я должен понять, разобраться, что происходит! Это моя дочка!» А Гили так же спокойно повторяет: «Выйди, Зээв, ты мешаешь». И папа выходит.
А Гили дает мне выплакаться, не пристает и не допрашивает. А когда я поднимаю зареванное лицо, говорит:
– Знаешь, как у меня было? Мои родители очень дикие, ни о чем таком со мной не говорили. Поэтому, когда у меня в одиннадцать лет начались месячные, я подумала, что у меня рак и я умираю. Представляешь? – И смеется так заразительно, что я поневоле тоже смеюсь. А Гили протягивает руку: – Вставай. И пойдем.
– Куда? – искренне удивляюсь я.
– Покупать прокладки, конечно. У меня их теперь дома нет, как ты понимаешь. Но и это временно. Как всё в этой жизни, нет?
Я беру ее руку и поднимаюсь с дивана. Рука у Гили небольшая, но теплая и решительная, хватка будь здоров. Но я и не собираюсь бежать. Я сдалась. Даже больше – покорилась. Еще больше – полностью обезоружена.
– Ты о чем задумалась, Мишка? Можно я тебя так буду называть? На иврите очень забавно звучит.
– Можно.
– Давай, Мишка, надевай куртку и пошли. Заодно трусы тебе купим.
– Мне еще и носки нужны… – говорю я, и мы обе смеемся, и я продолжаю смеяться и не могу остановиться, как будто смех распирал меня изнутри все последние полгода, так же как и плач.
Но самое потрясающее – взгляд папы, мимо которого мы проходим по дороге к входной двери, его лицо при виде моего – хохочущего. Смесь изумления, неверия, восхищения и ужаса. Надо запомнить.
К пяти часам вечера меня знобит так, что я больше не могу скрывать своей температуры, и папа предлагает довезти меня не до автобусной станции, а до дома. Хотя на этом этапе мне уже ничего не поможет. Я пытаюсь логично аргументировать, но Гили тихо говорит:
– Позволь ему. Зээву просто хочется побыть папой. – А потом вручает мне небольшой рюкзак цвета хаки: – Держи. Гораздо удобней, чем сумка.