Перед почтовым отделением в Кадыкёе стояла длинная очередь. Но, несмотря на июльскую жару, Фрида была готова ждать часами. Исмаил сказал, что напишет, как только доберется до места. Она прибавила еще неделю к обычному сроку доставки письма и отправилась на почту. В нее вселилась уверенность, что она вернется не с пустыми руками. Когда подошла ее очередь, она назвала свое имя клерку за стойкой. Мужчина в очках с толстыми линзами впервые спросил ее, какой она национальности. Когда Фрида ответила: «Я турчанка», он недоверчиво посмотрел на нее, но ни слова не говоря прошел в заднюю комнату и вернулся с конвертом в руке. Сердце Фриды застучало как бешеное. Не ответив на ее лучезарную улыбку, мужчина протянул письмо и показал, где расписаться в журнале на стойке. Фрида, вперив взгляд в адрес «Госпоже Фриде Шульман, до востребования, Кадыкёй», выведенный аккуратным почерком на конверте, вышла на улицу, чуть не врезавшись по дороге в стоявших в очереди людей.
Она не стала открывать письмо сразу. Она дождалась, когда вернется домой, уединится в своей комнате, сядет на кровать. Сердце никак не хотело уняться. Она медленно вскрыла конверт. Она хотела сполна насладиться весточкой от человека, которого любила больше всех в этом мире, как если бы это был диковинный, восхитительный фрукт. Со словами, написанными на бумаге, Исмаил вновь обретал плоть и кровь. Казалось, она слышит его низкий, теплый голос:
Фрида улыбнулась. Едва она закончила читать, как тут же села за стол и взяла чистый лист бумаги и ручку.
«Дорогой Исмаил…» Нет, нет! «Мой дорогой…»
«Мы – турки, тюркисты и всегда будем тюркистами. Насколько тюркизм для нас – вопрос крови, настолько же, по меньшей мере, и вопрос совести и культуры
Прочитав это предложение вслух, выделяя каждое слово, Самуэль Шульман отложил газету.
– Вы обратили внимание на эти слова нашего нового премьер-министра? Он говорит как расист-туранист.
– Ему предстоит формировать кабинет. И это слова – нового правительства, объявившего свою программу! Что ж, если вы спросите меня, социальная политика такого правительства не сулит нам ничего хорошего! – сказала Броня.
Фрида вздохнула. Она больше не высмеивала привычку матери оценивать любые политические шаги исключительно с точки зрения, будет ли это хорошо или плохо для евреев. Ее мать во многом оказалась права. И не раз еще окажется.
Тихим воскресным днем они сидели в садике в тени инжира и пили лимонад.
Броня снова заговорила, но уже немного рассеянно, как будто вглядывалась в прошлое, которое могла видеть только она:
– Знаешь, Фрида, погромы в России часто случались в ночи праздников. Особенно на Песах… Может, потому что окна домов ярко освещены, слышны песни и гимны? Потому что это привлекает больше внимания? Или из-за древней клеветы, что маца замешивается на крови христианских детей? Может быть, потому что это рядом с Пасхой, а Пасха напоминала русским о распятии Христа… Кто знает!
– Почему ты вдруг заговорила о погромах?
– Не знаю, вспомнилось. Мне старшие рассказывали… Сначала издалека доносился гул, он все усиливался, и вдруг двери протыкались штыками, в дом врывались вооруженные казаки и все крушили. Они убивали детей, старых и молодых, насиловали женщин! Хотя, кажется, последний из одесских погромов случился не в праздник. Осенью 1905 года, в октябре или ноябре, ночью, как обычно… Я сама смутно помню его, только обрывочно; я тогда была еще маленькой. Моей семье удалось бежать. У меня словно картины ада встают перед глазами: крики в ночи, всадники, скачущие по крышам, пламя, от которого небо кажется красным. Хотя видела ли я это все сама или мне рассказали позже? Я не знаю. Что я точно помню, это как мать, плачущая и дрожащая, держит меня на руках, мы в конной повозке, под брезентом, и нам очень страшно. С тех пор никогда меня не оставляет тот страх. Его невозможно объяснить и понять сейчас.
Самуэль, который молча слушал рассказ жены, внезапно сказал:
– Я был уже довольно большим, но ничего из катастрофы 1905 года не помню, потому что мы перебрались в местечко под Одессой, погром туда не дошел.
– А что потом? Вы смогли вернуться к нормальной жизни?