Назавтра назначена встреча с врачом Ашилем. Женечка и на этот раз отказывается от лечения. По возвращении домой приглашает меня разделить с ней радость: «Поздравь меня, мама, я теперь свободна, совсем свободна от всех врачей. У меня сегодня великий день». И звонит в Москву, делится своей радостью с доктором Шкловским.
В этот же день поднимается температура. Озноб сотрясает все тело. То укрываю Женечку огромным верблюжьим одеялом, то убираю его, оставляя одну простынку. Меняю на головке повязку – зеленое махровое полотенце. Бессонные мучительные ночи. Наши переклички: «Мамонька» – «Женинька».
Меняю белье – Женечка сильно потеет. Варю компотики, больше всего Женечка любит малиновый. Женечка ест все меньше и меньше: бульон, немножко манной или рисовой кашки, маленькие ломтики хлеба (корочки я срезаю), ложечку пюре с крошечным кусочком рыбы, дольки мандарина, чай с лимоном и медом.
Изредка Женечка присаживается к столу, и тогда этот неизменный жест: рукой по головке, от затылка ко лбу – почувствовать свои волосики, их рост, их густоту Но чаще Женечка предпочитает оставаться в кровати и есть с ложечки. Нет мочи, вся слизистая изъязвлена, рот в болячках, боль в пищеводе, особенно острая после еды, трудно дышать, жмет сердце. Порой Женечка заказывает какие-нибудь кушанья, а есть не может и, видя мое огорчение, жалобно твердит: «Я же не капризничаю, я же не капризничаю». И я бросаюсь утешать: «Конечно, маленькая, когда захочешь, тогда и поешь».
Женинька не тщеславилась своими муками. Все силы свои в героическом одиночестве, весь труд превозможения ужаса, страданий, обращая на собирание себя, на сохранение своего достоинства. Наружу не вырывались даже стоны. Когда муки перекручивали тело и душу, тогда я не выдерживала и молила: «Женинька, ты стони, стони, легче будет». Стонать Женечка будет только в беспамятстве. Господи, какая непостижимая красота усилий и гордости!
Мне видится ореол святости вокруг моей Жениньки, «тот круг, внутри которого человек собран и завершен» (М. Мамардашвили). Поль Валери говорил, что высшим человеком является не тот, кто имеет способности и выносит их наружу в виде каких-то продуктов, а тот, кто овладел собой во всем объеме своего существа.
Мы не длим дни – слишком они непереносимы, хотя у нас их осталось совсем немного. Мы ждем пасмурной дождливой погоды, еще более сокращающей светлую часть дня, а день как раз все укорачивался и укорачивался, пока совсем не сошел на нет. Лежим, прижавшись друг к другу. Когда озноб отпускает, слушаем музыку. Каким невероятным подарком прозвучали в один из таких дней Женинькины слова: «Какая я счастливая. Дождь, музыка, печенье и ты рядом!» Мне мечталось видеть Женечку счастливой, вот такое нам выпало счастье.
Через день к нам ходит врач, звук лифта – это ранний, утренний, вырывающий из короткого забытья после мучительной бессонной ночи визит терапевта, ее бодрость, прямой взгляд, звенящий голос, ровная доброжелательность. Такое поведение как будто бы уместно. Но наши миры не соприкасаются. Нам так хочется, чтобы она скорее ушла, забрала с собой свою чуждость, непричастность, свою холеную красоту. Она пытается подобрать лекарства, склоняет нас лечь в больницу. Женечка в гневе: «Умирать – дома! Конечно, кто из родственников может такое претерпеть. Разве я этого не заслужила! Ну, три дня горячки, или, как это, агонии. Я не хочу последним в жизни видеть лицо Мульвазеля!» На мои робкие слова о нашей беспомощности Женечка бросает: «Уезжай, оставь меня одну!»
Ведь это было… Я предлагала, дважды предлагала в самые лютые минуты, не зная за что ухватиться: «Давай уйдем, уйдем вместе». Женинька мужественно отклоняла: «Ведь еще есть надежда». (А я, слабая, ничтожная душа. Мне одной не под силу – ползаю, пресмыкаюсь.) Думаю, не только о надежде говорила Женечка. Для Женечки такой уход явился бы отрицанием уже пройденного, постигнутого ею, разрушением построенного внутреннего человека. Женечке важно было сохранить предстояние перед смертью, обретая опыт умирания, вхождения в смерть.
А ведь Женечка не снизошла до того, чтобы облегчить себе муку, принять какое-нибудь успокоительное. Только эти мягкие, вкрадчивые, сердечные капли, которые теперь ассоциируются для меня со смертной тоской. Что это было: мужество, гордость, вызов, отказ? Бесстрашие? Готовность испить всю чашу душевных мук до дна? Не любила Женечка и когда я принимала успокоительные пилюли. Полагала, что нас это может сколько-то отдалить, а я, коря себя, все-таки в своем бессилии их принимала.