Корнеев наклонился, посмотрел, что там внизу. Спичечный коробок вездехода, постояв немного на месте после пальбы по вертолету, двинулся дальше по оленьему следу. Артельщики, сидевшие в «атеэлке», считали, видать, себя людьми бывалыми и упрямыми – отпугнув вертолет, решили продолжать охоту.
Оленье стадо оторвалось от вездехода примерно на километр, но надолго ли этого километра хватит? Если не защитить оленей совсем – предупреждение не подействовало, – артельщики перестреляют их всех до единого.
Сегодня стреляют в оленей, завтра, глядишь, – в людей, Нравственной преграды для них не существует… «Не-е-ет», – неожиданно ощерился, показывая ровные крепкие зубы, Корнеев, подавил в себе возбужденный злой хрип – ему почудилось вдруг, что в жестяной верткой коробке сидит похититель Валентины, самодовольный и нагло-красивый артельщик, телевизионный дока, всем друг и брат, для которого нет ни правил, ни законов. Под-донок! Хоть на один день, на один час, на один миг в котел войны тебя бы засунуть, дать послушать, как ревет пламя, скрипит земля под солдатскими ботинками и щелкают противопехотные мины, – враз другим бы стал.
А впрочем, зачем все примерять на войну? Чтобы сохранить человеческое в себе, не обязательно под пули идти.
– Колесничук! А, Колесничук!
– Ну, – второй пилот помял пальцами кожу на висках.
– Если мы сейчас не схватим их за руку, они далеко пойдут, – Корнеев ткнул перчаткой вниз, ощутил ту же боль в душе: это опять Валентина. Что же ты наделала, Валя? Вот вопрос, который как огнем прожигает мозг, мучает тело то судорогой, то пронзительной тоской, которая куда хуже, злее, чем боль. Совладать бы со всем этим, удержаться бы! Дайте сил! Дайте! Прошу… – Что будем делать?
– В Малыгино надо лететь, в милицию сообщать, – убежденно проговорил Колесничук, – пусть не чикаются, ловят хулиганов и в суд волокут. – Слово «суд» у него получилось, как «суп».
– Какая милиция в Малыгине, Колесничук? Один участковый на триста километров, – проговорил Корнеев. – Этих бандитов надо целым подразделением брать.
– Пусть малыгинских мужиков мобилизует. Ружья у них есть…
– А догонят они вездеход на чем? На санях? Бегом? Пехом? Или по-пластунски, обрывая пуговицы? А эти деятели тем временем одно стадо перестреляют, затем другое, потом, закончив разбой, за людей возьмутся.
– Хорошо, что мы можем сделать?
– Не знаю, – Корнеев действительно не знал, что можно было сделать, от этого незнания в голове даже звон образовался – пошел бухать бронзовый колокол, время остановилось. Просто он не хотел, чтобы второй пилот оказался трусом, чтоб стыд и мука, совесть в нем тоже заговорили. Хотелось, чтобы Колесничук сказал, сам сказал: надо пойти в атаку, на сближение с вездеходом, на крутой разговор с бандюгами, а там… Может, игра и не стоит свеч, вот ведь… Но снизиться и предупредить их надо. – Как, Колесничук?
– Решай сам, – тихо проговорил Колесничук в ларингофон. Слишком обмякшим, сдавшимся был у него голос, будто угодил Колесничук на холодный, пробивающий все тело насквозь ветер. В горле у Колесничука что-то булькнуло. – Предупреждать нам может, и не обязательно, а, командир? Это ведь дело других, а? – Замолчал. Но в следующий миг, почувствовав напряжение, недоброту, исходившие не только от Корнеева, а и от Петуни Бобыкина, стоящего сзади, в проеме двери, – даже от него, – справился с собою, махнул рукой: – Я вместе с вами. Как вы, так и я.
– Ты, Петуня? – спросил Корнеев.
Петуня Бобыкин смущенно кашлянул: не ожидал, что с ним консультироваться, спрашивать как у равного будут, – у Петуни даже глотку защекотало, голос басистым, мужским сделался. Вспыхнул Бобыкин, зарделся:
– Я тоже вместе…
Понимал Корнеев: он мог не предупреждать людей, сидящих в «атеэлке», мог улететь в Малыгино, найти там участкового, сообщить ему, а дальше – что хочет, то пусть и делает. Хочет – чалдонов пусть мобилизует, подмогу из райцентра вызывает, силки на вездеход ставит, бревнами «атеэлку» обкладывает, расследование ведет, суд вершит, не хочет – пусть ничего не делает. Его обязанности – его забота. Никто преднамеренное бегство не вменит Корнееву в вину. Ни улыбаться, ни усмехаться не будет.
Да и преступление по северным масштабам яйца выеденного не стоит, не ахти какое: полтора-два десятка уложенных оленей, пара лосей – подумаешь, тьфу! Но Корнеев признал бы себя старым, списанным в тираж и ни на что уже не способным человеком, если бы струхнул и ушел отсюда, вот ведь как, – любая осечка потом, малый затор, капелюшная задержка воспринимались бы им как душевный крах, личное поражение, сопровождаемое горькой, иссасывающей болью. Он к себе бы начал относиться по-иному и после такого бегства безнадежно провалился бы в тартарары, да что к себе?! После этого Колесничук, например, просто перестал бы для него существовать! Даже Петуня Бобыкин – и тот тоже перестал бы существовать.