В тайге в таком походе все бразды правления, естественно, находятся в руках старшего: он идет первым и как штурман дорогу определяет, команду для отдыха, еды и ночевки подает, людей по номерам расставляет, если выпадает охота. Старший – мозг, голова, душа, сердце таежного похода, он все и вся в едином лице. Когда есть старший, думать ни о чем не надо, передвигай ноги, а коли приказ дан, стреляй, рыбаль, уху хлебай и даже – а бывает и такое, страшное, – по приказу баламуть реки банками с карбидом, бей лося, дикого северного оленя – ты за это не в ответе. Если придется, ответ держать также будет старший, это его «обязанность».
Уходил Митя с заимки с легким сердцем, по дороге все в ловкости пытался тренироваться, подбивал ногою головки цветов, какие-то сучки, катыши мха, ловил их рукой на ходу.
Время от времени Рогозов останавливался и пускал приемыша вперед – пора, мол, привыкать и командовать в тайге, не теряться в ней, не бояться зверя, случайно вставшего на дороге, не робеть ни перед черной ночью, ни перед болотной пучиной.
По пути Рогозов старался наблюдать за многим: за тем, как паук прозрачное рядно ткет, сталкивает на землю образовавшиеся за ночь радужные капельки росы, и как комары темной кучкой вьются над прохладными низинами, и как рыба в тесных старицах – обмелевших в жаркие дни, закупоренных земляными заплотками протоках полощется, хвостами воду баламутит, норовя перемахнуть через заграду и уйти в реку, и как на болотной воде бензиновые пятна проступают. Если несколько таких пятен соскрести, слить их в бутылку, то керосиновую лампу запросто можно заправить – гореть за милую душу будет. И выводы свои собственные по дороге делал, по приметам – раз паук над ловушкой своей корпит, значит, хорошая погода и далее предвидится; комары, сгребающиеся в прохладных низинах в кучу, чтоб быть поближе к сырости и гнилому болотному духу, также к хорошей погоде, к жаре; бензиновые пятна, сквозь коричневую муть проступившие, гласят, что в земле перемещения намечаются – один пласт на другой наезжает, давит его, вот и просачивается на поверхность «сукровица», радужными разводами глаз веселит.
Миновала одна неделя, другая, третья – останавливались в разных добычливых местах, собирали серу и живицу, приглядывались к ягодам, сшибали несколько раз тетеревов, среди которых были палюшки – самки, сидящие на яйцах и вымахнувшие из гнезда, чтобы немного размяться, крылья свои почувствовать, – ничего страшного, что самки под ружейный заряд угодили, самцы яйца досидят, выведут детишек.
Уже в самом конце августа, в жаркие дни – лето перед холодами брало свое, но это было последнее тепло, – походив вокруг да около, не нагружая ни себя, ни приемыша тяжелой таежной работой, Рогозов свернул в сторону, к тому самому тихому, никому, кроме него, не ведомому урману.
Тропок здесь, даже звериных, не было, поэтому двигались по целине, раздвигая высокие сухие травы, которых никогда не касалась и, наверное, не коснется литовка, одолевая кустарниковые пояса, сосновые куртины.
Вот и то место, где на сухом дереве Рогозов пристроил самострелы. Приемыш шел первым, сбивая палкой по пути головки цветов, стебли иван-чая и зверобоя, прутья краснотала.
«Неужто кобуру он не заметит? – мелькнуло у Рогозова в голове. – Ай да приемыш. Вот так таежник!»
Желтая, маслянисто поблескивающая в солнечных лучах-уколах револьверная кобура была видна издалека, но приемыш на нее – ноль внимания. Будто кто-то ему знак подал: не прикасайся! И сказать нельзя – не подталкивать же его! Помрачнел Рогозов.
Но вот приемыш остановился, настороженно вытянул голову, оглянулся на Рогозова, проверяя, видит тот револьвер на суку или не видит. Револьвер – это все-таки боевое оружие! С таким оружием не Рогозов Митей командовать будет, а Митя Рогозовым. Взгляд Митин был быстрым, скользким. Он сразу напомнил Рогозову воришку-карманника, которых в годы Гражданской войны развелось видимо-невидимо, и белые офицеры расстреливали их. Почему-то неприятно стало Рогозову, как вообще иногда бывают неприятны сигналы, пришедшие из прошлого, но он погасил в себе это ощущение: не время и не место. Сделал вид, что не заметил Митиного взгляда. Митя резко нагнулся, будто собирался совершить длинный прыжок, сжался, словно пружина, и, сорвавшись с места, стремительно понесся к лиственнице. Такого прыжка от него Рогозов даже не ожидал – приемыш несся с огромной скоростью, словно боялся не успеть к кобуре – а вдруг Рогозов его опередит?
«Давай, давай, голубчик! Нажимай!» – смотрел Рогозов вслед приемышу. В тот же миг ему захотелось сделать совсем другое – остановить Митю, крикнуть: «Берегись!» – еще чуть-чуть, и он сделал бы это, но его мозг мгновенно среагировал на это движение души, горло что-то перехватило, и крик не вырвался наружу. Раздалось лишь хриплое бормотанье, похожее на кашель.