— Не того человека я хотел бы прикончить и тогда, и сейчас, — сказал Извеков, отхлебнув из фляжки и раскрывая портсигар. — Уж очень меня раздражал товарищ Зарубин. Ведь растлил же, а, Вить? Сильного, храброго, незаурядно одаренного, как выяснилось, мужика, из которого мог выйти настоящий русский офицер, а не вождь краснопузых. А мы с тобой, развесив уши, сидели да слушали, как этот червь точил нехитрые солдатские понятия о долге, откладывал в мозгу доверчивого мужика свои личинки. Ну вот и вылупился из личинки новый человек — машина, мясорубка, зверь. Что ж, мы не видели, не понимали, какого Голема произведет вот этот Франкенштейн? Какой паралич нас разбил — сознания, воли, всего?
— Зарубин бросил зерна, а мы с тобою удобряли почву, — ответил Яворский. — Верней, не давали таким, как наш Рома, расти, как растется.
— Чего ж мы ему не давали? С мужицкой ордой по Дону гулять, как этого требовало его естество? Святые храмы опоганивать… — Извеков подавился, и лицо его покорежила судорога.
Матвей уже узнал от Яворского, что у Извекова убили брата — однажды виданного им, Матвеем, в бердичевском госпитале святого отца, который после революции служил пресвитером в станице Незамаевской. Не просто зарубили, а долго издевались над живым.
— Ты мне вот что, казак, скажи, — посмотрел Извеков на Матвея. — Почему от Царицына драпаем? Казаки, несравненные воины, черти, рубаки — от бессмысленных толп, от мужицкого сброда? Нас в Ледяном походе было четыре с половиной тыщи человек, голодных, разутых, и по снаряду на орудие, и по обойме на винтовку — тогда нам трудно было наступать. Пока вы все, могучие орлы, свободные сыны красавицы Кубани и вольного тихого Дона, сидели в своих гнездах возле бабьих курдюков. Нейтралитет блюли, едрить вас в рот, пока милые большевички не начали драть с вас три шкуры — принесли новый мир вольным пахарям. Ну а нынче-то что? Построены армии. Почему же фабричная шваль, мужики-гужееды не легли под копытами наших коней? Хорошо, предположим, у них за спиной арсеналы, заводы, постоянно идущие к ним подкрепления из центральной России. Но ни то ни другое не решает всего. Мы нынче тоже не беззубы божьей милостью и помощью союзников. А главное — искусство воевать. Ведь нельзя слесарька обучить за полгода. Один казак в конном строю стоит скольких… троих, пятерых мужиков?
— А это смотря какой мужик, — усмехнулся Матвей. — Что ж, среди красных нет фронтовиков? Еще и поболее будет — солдат. Да и казаков среди них хватает, — сказал и почуял, как сердце сдавила тоска — за брата Мирона. — У нас-то кого ни возьми — офицер. До мобилизации и вовсе сплошь полковники в цепях ходили — «покорнейше прошу в атаку, господа».
— Так почему же неученые солдаты гонят офицеров? Вчерашние вахмистры разделывают генералов?
— А ты думаешь, ежли мужик от сохи аль казак из простых, неученый, — ответил Матвей, — так он вроде скота и как его, дубину, ни обтесывай, тебя в военном деле не достигнет?
— Ну спасибо, разъяснил, — поклонился Извеков юродски. — Революция, значит, явила нам самородков военной стратегии. А Леденев наш — гений, Бонапарт. Потому и бежим.
— Да потому, что даже красота не главное, — рванулось из Матвея то, что долго вызревало в нем как будто и втайне от него самого. — А вера, с какою на смерть ходят люди.
— Ты хочешь сказать… — Извеков взглянул на него, будто спрашивая, куда же подевался тот Халзанов, которого он знал, и, показалось, с тем ребяческим отчаянием, когда впервые прозреваешь неизбежность смерти: неужели и вправду придет? — Наше дело неправое и поэтому гиблое? Что ты не веришь в это дело?
— Я только то хочу сказать, что сам руками щупаю. Ты что ж, не видел, как они идут? Особенно полки, какие из рабочих, да роты сплошь из коммунистов. Шрапнелью их кроешь — идут. Окружишь — не сдаются. Рубить их и то устаешь, кубыть черепки у них нашего лезвия крепче. Не люди — деревья, караич… есть дерево такое, знаешь?.. на гольной супеси растет, корнями камень пробивает. Срубил его, а он обратно подымается — три раза надо убивать, что значит вера.