— А вы?! Казаки?! — распалился Извеков. — Где ваша-то вера? У вас что, не корни? Не в этой земле? Кровью прадеды наши полили. Да я как увижу Вознесенский собор, хоть во сне, глазом памяти, мне плакать хочется, да не слезами — кровью сердца. От того, что к обедне, как прежде, прийти не могу. Не за это воюем? Чтоб к обедне, как в детстве, по снегу, по русской земле, по своей? За дома свои, семьи… да за хлеб, черт возьми, пропитание, как трава вон за место под солнцем, за жизнь! Чтоб расти, как растется, а, Витя? Какая ж еще нужна вера, во что? Да как зверь территорию метит — клыками, дерьмом чертит круг: что внутри, то его — пока жив, не отдаст. И ведь верю я в вас, казаков, в вашу силу природную, в душу, в душу русского человека вообще. А ты, выходит, за большевиками силу чуешь. В своих же казаков, в себя уже не веришь? Как брата прошу, объясни. Ну вот как ты, казак, понимаешь их красную правду? Что у них за душой? Ведь ни Бога, ни имени честного, ни благодарной памяти о предках. Какой там Бог, какой там стыд — любви нет. К земле своей, к России, которая для них не родина — тюрьма, одна большая выгребная яма, в которой они от рождения мучаются, погибают в гною и в цепях.
«А что, ить и мучаются», — подумал Матвей.
— А как ей, России, в гною-то не быть, если сами ее столько лет поливали дерьмом? — стонал уже Извеков сквозь стиснутые зубы. — Мать родную свою невзлюбили — у-у, мерзкая! На мучения нас родила — нет бы в рай! Царей своих, святых, отцовскую же веру ненавидят. Вместо дома барак или как бишь… фаланстер, вместо церкви кабак, вместо жен, прости господи, товарищи по классовой борьбе. А все, что им надо для счастья, не выстроить, а отобрать. Ты им: «побойтесь Бога», а они на песий лай: «Ат-дай!», «Ат-дай!», да нынче уж зубами до горла дорвались. Хотят нашей крови и пьют ее. И с этим они победят?
— Голодный злее сытого, — ответил Халзанов. — Выходит, кубыть, и сильней.
— И все?! — задохнулся Извеков. — Кто злей, тот и сильней? А кто голодный, тот и прав? Да здравствует правда голодного зверства? Никакой другой правды и не было, нет и не будет? Как одни троглодиты, по Дарвину, задавили других, так и эти теперь — нас с тобой? Но постой: ведь и мы теперь злые, очень даже голодные. Не нас ли загоняли как волков и братьев наших резали? Так почему же мы неправы в своей ненависти к ним? Почему наша злоба слабей, меньше их? Или что, мы должны перед ними смириться, дать себя, как овец, перерезать? Тогда-то будем праведниками? Да только ведь и нас тогда не будет.
Матвей не мог ответить.
Он видел, что многие казаки в их полку давно уже устали воевать, мечтая лишь о том, чтоб выгнать красных за пределы области, что многие открыто поговаривают о замирении с большевиками, о земле, о весне и о начале полевых работ, опять возложенных на плечи баб и стариков, о том, чтобы бросить к едрене-Матрене всю эту смертную, палаческую канитель. Разойтись по домам — и никакая в свете сила не оторвет их от земли, детей и любушек… Ага, никакая, обрывал себя тотчас, кроме большевиков. У них святой завет — всех людей на земле поравнять, а ежели мы, казаки, обратно по старинке заживем, так, кубыть, и другие народы как мы захотят. Некуда идти. С германской — на Дон, а из дома — куда? В калмыцкие степи, за Кавказские горы, в чужую страну? Со своей-то казачьей земли? Жидам ее оставить на расклев? Затаиться на печке и ждать, что помилуют? Нет, стоять, как трава на корню.
Написал же вон Гришка леденевцам письмо, нескладными словами излагая свою кровяную казацкую правду: