— Да. — Басов кивнул на эту реплику понимающе, но коротко, резко, словно показывал, что не желает больше возвращаться к больной теме. — Вижу, вы сохранили волю к победе. Это важно. От зимника сейчас зависит судьба стройки, поэтому весь Барахсан следит за дорогой. Желающих помочь вам много, но, наверное, рано?.. — И посмотрел на Снегирева: — Как считаешь, комиссар, справитесь с задачей?!
— С таким командиром?! — уловил тот общее настроение. — Каждый, кто сомневается: есть возможность — Никита Леонтьевич подбросит до Барахсана…
— Хватит с него одного пассажира!
— Пешком бы его прогнать через эти километры!
Но уже тут закричали «ура» им, Басову и Бородулину, вздумали было — чумазые, лохматые черти! — качать их, вываляли в снегу, а заодно и пилотов, пришедших поторопить Басова. И, прощаясь с отрядом, взяв письма, пожелав еще раз удачи, Никита сам ощутил, как до́рог отсюда, с безымянной точки на трассе, поселок с его привычным гомоном на вечерних улицах, со светом в окнах, лязгом бульдозеров и назойливой, до звона в ушах, частой дробью отбойных молотков на скалах, с ревом Порога, к которому быстро привыкаешь и не замечаешь потом… А здесь ничего этого нет, и тоскливо, и тянет туда, как к родному дому. И с такого настроения он подумал: дернуть бы с ними стопочку! А то и насовсем остаться!..
Пока переводили больного из теплушки на борт, пока пилоты прогревали двигатель, Басов сел к Гиттаулину в машину, за руль, попробовал сам пробить несколько метров трассы. Неумело — видать непривычного человека — дергал рычаг скорости, газовал невпопад, и смуглый Гиттаулин, на лице которого агатовым блеском сверкали быстрые, росомашьи глаза, взахлеб хохотал над Никитой, смеялись и шоферы, обступившие машину. И когда Басов вылез из кабины, они вразнобой хвалили его, но он на усмешку не обижался. «А что, — недоверчиво повторял он про себя вслед за ними, — и ничего!.. Пойдет дело, только потренироваться немножко». И признал:
— Остался бы, да больно форварды у вас сильные, не догоню…
…Опять вертолет набирал высоту, опять побалтывало, и Никита, прильнув лбом к холодному стеклу иллюминатора, только чтоб не смотреть на Иванецкого, думал, как тошно и комом все, когда самому надо во всем разбираться, вершить, решать, и ты един, как бог в трех лицах, — законодатель, блюститель законов и сам же порой и нарушитель их, и люди часто смотрят на тебя как на истину в конечной инстанции. Тебе жалуются, на тебя — далеко идти надо. Работаешь как вол, и никто не спросит, железное ли у тебя тело, каменная ли душа, из чего сердце твое — может, из поролона?.. А люди кругом живые, ты требуешь, чтобы они выполняли твои приказы, — и выполняют, не заблуждайся, не ты возводишь плотину (плотина ведь не проект!), а они, их руками, нервами, волей, их трудом! Заслуживаешь ли ты внимания большего, чем они?! Вряд ли. Тебе и так дано все, кроме права на слабость. И что бы ты ни делал, ты не можешь струсить и заболеть, как Иванецкий. Может показаться, что твоя жизнь принадлежит им, — это не так, каждый волен распорядиться собой, и ты тоже, но совесть… Пусть она, спроси, — и она ответит тебе, что все, что есть в тебе святого и чистого, не от родины ли, которая питает своих сынов силой и мужеством, и она им и мать, и судия, не от самого ли народа?! И если так все, если до тебя боролись, страдали и умирали, как тогда распорядишься собой?! Нет слов, нелегкую ношу взвалил ты себе на плечи, но не в том ли и счастье, что тебе выпала эта трудная доля…
Иванецкий, бледный, укутанный в два тулупа, боком съезжает с сиденья, вытягивает далеко ноги, чтобы дотянуться до сапог Басова носком теплых унтаек, сшитых из оленьей шкуры. Никита чувствует, как блуждает по его лицу виноватый, заискивающий взгляд Иванецкого. Вымаливает прощение. Никите кажется, что он равнодушен сейчас к Иванецкому и потому справедлив. Задача была в пределах нормальных человеческих возможностей… Он не находит смягчающих обстоятельств, и ему хорошо, приятно от своей твердости.
Глаза у Иванецкого студенисто-стеклянные, не понять — от холода или от страха? Широкие ноздри обвисли, как у загнанной гончей. Понял, что Барахсан скоро и уже другой пойдет разговор с ним, и заерзал теперь, запереживал. Рыжие бакенбарды сделались вроде краснее, заблестели, закурчавились, а то на сбившийся войлок смахивали…
Никита встал, подошел к докторше, растерянной неоправданным вызовом, сидевшей пристыженно и одиноко у иллюминатора, и накинул на ее куцую, на рыбьем меху шубейку свой, с кожаным верхом, комсоставский тулуп.
По лесенке-трапу втиснулся через узкий люк в пилотский отсек, но даже пятками чувствовал, что Иванецкий прилип к ним глазами. И с горечью, с обидой подумал: все-таки сам виноват, сам. Не надо было посылать Иванецкого!.. До этой минуты утешал себя тем, что понадеялся на Иванецкого как на человека, а на самом деле не человеку, горластой зависти уступил. Вроде как смалодушничал…