28-го января состоялся съезд Красного Креста, на который приехали профессора Сиротинин и Цейдлер, а также Шлиппе и Ладыженский. Все они доложили свои впечатления о странах, откуда они приехали. Нового, впрочем, было мало: везде положение эмигрантов ухудшилось, и параллельно с этим изменялось и отношение к Красному Кресту. Съезд начался скандалом: Чайковский отказался пожать руку Гучкову — как потом выяснилось, потому что тот написал письмо Гирсу, обвиняя Львова, и тем самым Земско-Городской Союз, в сокрытии миллиона франков при выяснении Бернацким наличия оставшихся у беженских организаций сумм. Чайковский был членом комитета Земгора, и счел себя оскорбленным этим письмом. Пришлось улаживать этот инцидент, в чем принял участие и я. Чайковский проявил в этих переговорах большое упорство, и я сказал бы, ограниченность, но, в конце концов, мне удалось найти формулу, устранявшую остроту этого конфликта. С Чайковским, вскоре умершим, мне пришлось в то время часто встречаться в масонских кругах. У него был известный ореол еще с 70-х годов, когда одна из революционных групп, образовавшаяся вокруг него, получила даже название «Чайковцев».
Однако уже до 1917-го года общественное движение его переросло, и в эмиграции я не видел сколько-нибудь значительной разницы в политических воззрениях его и моих. У него наблюдалось лишь отсутствие гибкости в практических вопросах, с годами, естественно, только увеличившееся. Весьма вероятно, что оно сыграло роль в распаде коммуны, которую он образовал в Соединенных Штатах, и в плачевном конце архангельского правительства, которое он возглавлял. Припомнил я, впрочем, что в Северо-Западной армии сместили из начальников штаба Валя, ибо его находили «скучным». Возможно, что правый переворот против Чайковского объяснялся его хмуростью. За несколько лет моих встреч с ним я, кажется, ни разу не видел его улыбающимся.
Главным предметом обсуждения Съезда были вопросы о Лозаннских мастерских, которые за неимением средств пришлось закрыть, независимо от жалоб на их бесхозяйственное руководство, и вновь о Рауше и о Марселе. Рауша решили сместить, но Игнатьев вновь воспротивился этому, и еще раз Рауш остался, но на этот раз ненадолго.
Относительно Марселя надлежало разрешить вопрос о руководстве нашими учреждениями после ухода Фидлера. Предложил взять их на себя местный приход, а с другой стороны Маклаков предложил поручить их заведывание консулу Гомеле, назначенному, как и Аитов, из старых эмигрантов. На съезде этот вопрос решен не был, и в начале марта мне поручили съездить в Марсель и на месте познакомиться с тамошним положением. Кроме этой поездки мне пришлось побывать в Марселе еще несколько раз, и то, что я сейчас изложу, явится сводкой того, что я там наблюдая.
Марсель оказалась не только проходным пунктом для эмиграции, прибывавшей из Константинополя, но и одним из крупных центров ее оседания. Для них французы отвели бараки около главного вокзала, где помещалось, кажется, больше 1000 человек еще лет 15 после революции. Бараки были разделены на клетушки, украшенные большею частью фотографиями и другими сувенирами, но производили довольно жалкое впечатление. Обычно в каждой такой клетушке помещалась целая семья. Заведовал этим лагерем, носившим, если память мне не изменяет, название «Виктор Гюго», особый выборный комитет. Одним из его членов был капитан 1-го ранга Михайлов, которого я знал еще маленьким кадетиком Морского корпуса в Гурьеве и в Петербурге (он был племянником Н. П. Иордана). Странно было свидеться почти через 40 лет.
Красному Кресту были отведены другие бараки на склоне холма при входе в порт под Вобановским фортом St. Nicolas. Фидлер и его преемник по непосредственному заведыванию этими бараками Снежков (не родственник моего зятя) привели эти бараки в довольно приличный вид. Помещались в них нетрудоспособные эмигранты и больные. Была устроена здесь и амбулатория. Врач, обслуживающий этот лагерь, кажется, Макеев, готовился тогда к экзамену на аттестат зрелости, ибо во Франции разрешалось допускать к медицинской практике лишь врачей, имеющих аттестат об окончили французского среднего учебного заведения. Таким образом, даже профессорам-эмигрантам до допущения их «коллоквиуму» приходилось сдавать экзамен на аттестат зрелости.
Отмечу еще курьезную французскую особенность: так как в стране наблюдалось перепроизводство врачей, то синдикаты их установили практику, что в районе каждого университета имели право практиковать только врачи, окончившие курс в этом университете. Впрочем, надо сказать, что по отношению к русским врачам-эмигрантам были допущены льготы: их не преследовали за лечение соотечественников, хотя бы они французского диплома не получили, причем в Париже был установлен лимит в 100 таких врачей.