Я пишу сегодняшнюю дату и внезапно осознаю, что вот-вот наступит весна. Сегодня утром, на работе, я оставила окно открытым и слышала, как из сада, в тишине пока еще холодного утра, поднимались робкие голоса пташек. Как и во времена учебы в пансионе, я забывалась в переливах этих голосов, словно блуждая в лабиринте зеленых кустов. Мне пришлось закрыть окно, чтобы вернуться мыслями к работе. Моя мать все время повторяет, что наше настроение зависит от времени года. Прежде мне казалось, что это типичное стариковское клише, ведь в этом возрасте больше нечем объяснить свое настроение; но я чем дальше, тем больше убеждаюсь, что это правда. Микеле тоже нервный, рассеянный; участвовать в наших разговорах стоит ему усилия; мне кажется, что у меня дома живет какой-то пенсионер и с удовольствием платит за то, чтобы жить со мной и с детьми, но при условии, что может наслаждаться своей законной свободой. Клара сказала, что сценарий интересный, но по ряду причин его трудно воплотить в жизнь; так что нужно внести правки перед тем, как предложить продюсеру. Она была очень мила: предложила помочь Микеле с этой задачей. Вчера он снова к ней ходил, потому что был выходной, и вечером в четверг пойдет опять. Я сказала, что ему есть чему порадоваться: Клара могла бы забраковать сценарий и больше не упоминать о нем. Но мне не удается его убедить. Частенько Микеле, оглядываясь вокруг, рассказывает, как обставлен ее дом; и я чувствую, что восторгается он вовсе не домом, а Кларой. Зная, что совершаю ошибку, я напомнила, что он был иного мнения какое-то время назад и даже частенько неодобрительно высказывался о ее поведении и разводе с мужем. Микеле ответил, что все это уже больше не важно, и заговорил о муже Клары с презрением, хотя они и дружили в юности. Он говорил, что Клара очень правильно поступила, она никогда не сумела бы приспособиться к посредственной жизни, к посредственному мужчине: он перечислял ее блестящие успехи и суммы ее гонораров, в то время как муж так и не сумел выкарабкаться из той скромной должности, на которую нанялся сразу после университета. «Существуют права, – говорил он, – зависящие от ценности, присущей каждому из нас. Посему то, что для кого-то может считаться проступком, не является оным для других. В жизни рано или поздно наступает момент, когда следует осознать свое положение и закрепить его; это тоже отчасти долг каждого из нас». Я хотела было спросить, не от Клары ли он обо всем этом узнал, но тон его речи помешал мне. Казалось, что он произносит те формулировки, которые бесчисленное количество раз повторял про себя и уже видел их столь же ясно, как если бы они были написаны в книге. Чувствуя инстинктивное опасение, я заметила, что хотя Клара и приобрела независимость, а также известность и материальное благополучие, она, однако же, утратила нечто поважнее. «Что же?» – изумленно спросил он. С улыбкой, которая задумывалась как снисходительная, но вместо этого, вопреки моему желанию, отдавала высокомерием, я сказала: мол, поговаривают, что у этой женщины было немало любовников. Микеле рассмеялся. «И что теперь? – спросил он. – Клара свободная женщина, она еще молода, никому не причиняет вреда». Я хотела ответить: причиняет, себе самой, но чувствовала, что говорить так меня побуждает не моральный принцип, а какая-то жалкая неприязнь к чему-то, что казалось мне несправедливым в моей собственной жизни. Я спрашивала себя, правда ли Микеле думает то, что говорит, или просто хочет защитить Клару; тем не менее его слова глубоко задели меня, и мне до сих пор от них не по себе. Я не удержалась и повторила, что Клара – женщина моего возраста; произнося эти слова, я преследовала мучительную цель сделать себе больно. Микеле сказал, что понятие возраста зависит от той деятельности, которую мы ведем, и принялся перечислять актрис и государственных мужей. «Понятно, – парировала я, – тогда, раз репутация не имеет значения и женщина в сорок три года вольна вести себя, словно она все еще молоденькая девушка в поисках мужа, если у тебя самого это не вызывает возражений, имей в виду, что и я тоже могла бы…» «При чем здесь ты, – немедленно прервал он меня с интонацией раздраженного упрека, – как ты можешь сравнивать свою историю с историей Клары, мам? У тебя муж, двое уже взрослых детей… Клара одна, и все мы знаем, каков мир кинематографа…» Он врал, как врут детям, и внезапно я поняла, что он не впервые так со мной говорил, а всегда – или по крайней мере столько лет, что я уже и не вспомню никакой другой его манеры разговора. И, ласково отвечая ему, признавая, что моя история – другое дело, я тоже врала – из страха перед ним, перед его суждением. Он подошел ко мне и погладил. «Ты же это понимаешь, правда?» – сказал он, и я кивнула; но то ли оттого, что соврала, то ли смутно догадываясь, что он прав, я ощутила, как во мне рождается какая-то безудержная тоска. Боюсь, мой образ жизни больше не имеет в его глазах никакой ценности, поскольку кажется ему естественным. Больше того: он восхищается Кларой, которая так не похожа на меня и с которой у меня больше не осталось ничего общего, включая наше прошлое юных жен, от которого она отрекается, над которым глумится своим нынешним образом жизни. Я задумалась, по-прежнему ли я живая женщина для Микеле или уже превратилась в портрет на стене, как его мать. Вот что я такое для моих детей, конечно, вот что такое моя мать для меня. Я отчаянно стремилась избежать зловредных чар этого портрета. «Мне страшно», – чуть было не сказала я; но он, не зная о моих мыслях, не смог бы меня понять.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже