Тишина разлетается на обломки разнообразных звуков. В ушах, пропадая и возвращаясь, звенит эхо выстрела. Вдоль по Дальницкой и окрестным улицам проносится волна заливистого собачьего лая. За спиной скрипит дверь. Из сарая выбегают налетчики. Последним вразвалочку выходит усатый, и Яков догадывается, что это и есть Япончик.
– Шо случилось, Яша? – озираясь, спрашивает Меер.
Яков пытается объяснить, что он просто растерялся с непривычки.
– Там человек стоял… А в руке у него…
– Яша, сделай уже шо-нибудь своим нервам. В прошлый раз ты тоже шмальнул, когда не просили, но хотя бы попал.
Яков так растерян, что не слышит хохота налетчиков. Ведь не было же никакого прошлого раза! Кто сошел с ума, он один или все эти люди?
– Хватит ржать, жеребцы! – негромко, но жестко объявляет Япончик. – Дайте наконец выспаться трудовому народу. Быстро грузим добро и уходим. А потом к девочкам на Запорожскую.
Вдруг его усики начинают подтягиваться к щекам, а бульдожье лицо кривится в ухмылке.
– Ты с нами, Яша? – спрашивает он, но не выдерживает и хрюкает, задыхаясь от смеха. – Или уже отстрелялся?
Хохот возобновляется с удвоенной силой. Якову уже не хочется ни к каким девочкам. Но и отказаться, не вызвав новых насмешек, тоже нельзя. Он отправляется вместе со всеми в бордель, а там…
Там его ждет встреча с Глашей. С ее доброй, почти материнской улыбкой, молочно-белой кожей и выдающимися формами, что начинают волноваться словно море при малейшем движении. Глядя на них, так легко забыть обо всех тайнах на свете…
Сколько их потом еще будет – городов, пистолетов, женщин. Ко всему можно привыкнуть, кроме этого загадочного и необъяснимого. Его можно только забыть. Но чем старательнее забываешь, тем больнее оказывается напоминание.
– …Он так тоскует здесь по родным, друзьям. По Родине. – Старик, разволновавшись, мелко трясет бородкой. – И тут вдруг вы. Это же подарок судьбы! Он целый день ходил под впечатлением. И очень сожалел, что не может вас проводить. Это был бы крайне рискованный шаг, и для него, и для вас. Сами понимаете, все, что связано с именем Льва Давидовича, вызывает повышенный интерес со стороны…
Яков прерывает словоохотливого собеседника:
– Если его имя опасно произносить, какого же лешего вы кричите на всю набережную? – Пожалуй, он и сам говорит слишком громко. – Я прекрасно вас слышу, но не совсем понимаю, при чем здесь я? Повторяю еще раз, не имею чести знать. Ни вас, ни вашего Льва Даниловича.
Профессор машинально поправляет: «Давидовича», но тут же догадывается, что ему морочат голову.
– Может, еще скажете, что вы и в фон Мирбаха не стреляли?
Вопрос застает Якова врасплох. Ему хочется крикнуть, что это неправда. Но как можно что-то объяснить со сведенными в судороге скулами и гудящей пустотой в голове?
Яков все-таки умудряется расцепить зубы и выдохнуть, но перед глазами уже плывут круги, очертания набережной растекаются, а в ушах мучительным эхом отдается перезвон колоколов Донского монастыря возле Шаболовки: стрел-лял… стрел-лял… стрел-лял…
Отгремели за окном последние выстрелы короткого и безнадежного левоэсеровского мятежа. Теперь в палату, откуда никакими сквозняками не выветрить тоскливый запах йодоформа, с улицы доносится задорный перезвон колоколов. Но Якову в нем слышится насмешка, терзающая куда сильнее, чем боль в простреленной ноге.
Он убеждает себя, что ранен именно в ногу, хотя у соседей по палате другое мнение. Но Яков не отвечает на незлобивые подначки. Он лежит на животе, потому что иначе никак, лежит молча, отвернув лицо к стене, и напряженно ищет ответы. Оборачивается лишь тогда, когда в палату входит Варя. Яков сразу отличил ее среди прочих сестер милосердия. Хотя, казалось бы, и не за что. Высокая, нескладная, немного сутулая. Серое платье висит, словно на вешалке. На здешнем пайке телеса не нагуляешь. Волосы коротко острижены, так, что из-под платка и не разглядишь. Зато темные круги под глазами хорошо заметны. Но это только когда она в сторону смотрит. А когда на него, то Яков уже ничего, кроме самих глаз, не замечает. Ах, какие глаза! Угли, а не глаза. Черные, но горячие. Так вот посмотрит, и пойдешь за ней хоть на край света.
Только далеко не уйдешь. Даже если бы не болела нога. Внизу в приемном покое и на обеих лестницах стоит караул. По улицам шастают туда-сюда патрули. Большевики еще не успокоились, продолжают ловить мятежников. Так что лучше бы ей не смотреть. Лучше бы Якову не оборачиваться, а лежать себе спокойно и страдать от ран, как и положено сознательному революционному бойцу, стремящемуся как можно скорее вернуться в строй. Но он все равно оборачивается, а она смотрит. И ненадолго становится легче. До тех пор, пока не стихнет перезвон и не побежит снова от палаты к палате встревоженный шепот: «Все ихнее цэка арестовали. Ага, и Спиридонову тоже – всех. Теперь ищут того, кто в германца стрелял. Как там его? Любкин? Лямкин?»
Яков не поправляет. Велика ли разница, как его назвали? Вот если бы можно было исправить главное!