Сколько шутливых частушек пелось на их свадьбе, столько разных танцев танцевалось! Сколько шуток про­изнесено было. Это была первая свадьба после войны. Из района приехало начальство, и это было очень важно — уважение к Юрке еще более возросло. Не приехал толь­ко военком, сказал что занят, но на крестинах будет обязательно. И Ганна не пришла. Она принесла подарок молодым — миску пахучего зеленоватого меда, а на свадьбе не осталась.

— Слез не могу сдержать, а на что они людям?

Село знало: Харченко прочел письмо из далекой Вен­грия от сына Федора: жив, но ранен, спрашивает, есть ли кто из родных. Сам военком составил при Ганне от­вет — и пошло то письмо через государства на запад, неся материнскую любовь сыну. Боже ты мой, если бы можно было, то старая бросилась бы к сыну, натруженны­ми ногами, казалось, дошла бы до самой Венгрии. Ранен? Без ног? Без рук? Все равно! Сын! Родной, единствен­ный! Жила как в лихорадке, эти дни Ганна, берясь за десяток дел, бросая их, обливая слезами сухое, деловое письмо сына в военкомат. Без Ганны прошло собрание, и об изменениях она узнала от самого свата, который при­шел к ней навеселе.. Он, как ребенок, подбрасывал на ладони ключи.

— Опять, сватья, кладовщик! Отбился, черт возьми. Юрочку председателем избрали. Не временный, а настоя­щий, по форме.

Ганна слушала все это, а перед глазами стоял почему-то Стефан с его ненужно-оскорбительной усмешкой.

— Хорошо ли это, сват, он ведь молод, а ты, что ни говори, хозяин.

— Он — человек военный, у него за плечами фронт! Окрепнет, сватья.

Горячо взялся за дело новый председатель. Гранди­озные планы и смелые мысли рождались в его молодой голове, но не все из этих планов, к сожалению, можно было осуществить сразу. Надо было решать более неот­ложные, насущные вопросы — строить дома для пого­рельцев (в мечтах он видел Зеленый Луг в каменных коттеджах) и выводить их из землянок, приобретать тяг­ло, инвентарь, ругаться с директором МТС, а ругаться, по правде говоря, приходилось со многими. Баян стоял в новом, купленном в городе шкафу. Чернушевич даже забывал порой, что он умеет играть, и вспоминал об этом только тогда, когда к нему приходили и просили баян. Надо было создавать и растить колхозное стадо, достраи­вать ферму, амбар, а когда наступила жатва, оказалось: план сева не был выполнен, а государству необходимо вернуть долги, выполнить хоть и уменьшенный, но начис­ленный на всю посевную площадь план хлебопоставок, в результате совсем мало хлеба оставалось для распределе­ния. Одного не мог понять Чернушевич — что некоторые колхозники, высказывая свое неудовлетворение низкой оплатой трудодня, почему-то обвиняли в этом его, Чернушевича.

— Сами пахали, сами и ешьте!

Но этими словами не очень отмахнешься от острых вопросов. Он это хорошо понимал, понимал и то, что не имел права отгораживаться такими словами от тех, кто голодал в дни гитлеровского «нового порядка», кто поте­рял в войне все, сидит теперь в землянке и с надеждой смотрит на него, на председателя, на оплот государства. Съездил в район, и там помогли ему — перенесли срок возвращения ссуды и, сняв часть хлебопоставок, перело­жили на другие колхозы района, более крепкие. Многое удалось сделать, но дни Чернушевича были наполнены с утра до ночи заботами и суетой, а дела все надвига­лись и надвигались на него. Однажды, после того как была обмолочена рожь, Чернушевич, запыленный, потный (он даже сам стал подавать в барабан снопы), пришел домой. Около трех месяцев жил он счастливой семейной жизнью, но, признаться, не видел этой жизни, увлечен­ный работой. Сел на скамейке и почувствовал, что силь­но устал, что, придя с фронта, он не отдохнул — сначала поразила страшная опустошенность родного села, потом начались «боевые задания» Харченко, теперь — этот кол­хоз... Сидел на скамейке, уставившись в одну точку, будто впервые видел и эту хату и этих незнакомых лю­дей — тестя и тещу. Только тогда отвел от них глаза, ко­гда почувствовал, что кто-то разувает его. Он увидел: Агата, стоя на коленях, стаскивает с него сапоги, а рядом на полу стоит таз с водой.

— Что ты? — Он даже покраснел.

— Что я? — Агата подняла на него зардевшееся ли­цо, и глаза ее искрились любовью и счастьем. — Ты ус­тал, Юрочка, я помою тебе ноги.

От окна, где он замазывал стекла, отозвался тесть:

— Устал, конечно. Стоит ли так надрываться? Нико­го не удивишь. Съешь хоть вола — одна хвала!

Чернушевич взглянул на Шершня и заметил его улыб­ку. Подумал: зачем насмехается? Сочувствует или изде­вается?

— Я бы по-военному все поставил. Людей — по уча­сткам, приказ — выполняй! — добавил тесть, а от печи послышался грохот — Альжбета вынимала варево для сви­ней и сильно стукнула чугунком по припечку.

Правильно говорит тесть, умный он человек. Агата уже стояла с кружкой и полотенцем, и тут же, над та­зом, он мылся. Она поливала ему, а он, умываясь, ду­мал: . «Вот оно — счастье!»

— Надо бригадира толкового поставить. Ты, тесть, не согласишься?

Тот даже засмеялся:

— Нет! Что ты. Тут надо кого-нибудь своего, из Зеленого Луга. Мы — приезжие, нам еще веры нет.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже