Но тут услышал щебетанье, а потом соколиный клекот, щебетанье было слабое, жалостливое, а клекот торжествующе дерзок и несупрямлив, и все это, доносящееся из ближайшей рощицы, так брало за душу, так томило, что тревога усилилась, сказал себе: «Небось птаха попала в злые когти и теперь не вырвется?.. Ах, ты, как надрывается-то! Надрывается-то как!..» И двинулся, скрадывая шаг, чтоб не услышала хищная птица, к рощице, а подкравшись к тому месту, откуда доносились птичьи голоса, увидел, к своему удивлению и радости, не птицу — Евдокию, прислонилась молодуха к березке и насвистывала, приложив ладони к губам. Она не заметила мужа, а он с восхищением смотрел на нее, развлекавшуюся своей умелостью, но спустя немного смутившуюся оттого, что потерялась и теперь не знает, в какой стороне искать мужа. Чуть погодя Евдокия начала кричать, звать его, а он не откликался, было приятно следить за нею, смущенной, и знать, что она принадлежит ему, и никому больше, он, пожалуй, стоял бы так еще долго, если бы Евдокия не сорвалась с места и не побежала через бурелом, сорвав с головы косынку.
Он догнал ее, сказал, заступив ей тропу:
— Ну, чего расшумелась?..
Евдокия заметила, что он не сердится, только делает вид, что сердится, и улыбнулась, и стала говорить, отчего она умеет подражать птицам. Он узнал, что она обучилась этому у Дедыша. Нередко тот брал ее, девчонку, в тайгу, что раскинулась на сотни верст, немерянная. Углядев там ее робость, начал приучать девчонку понимать родимую землю, чувствовать свою неотъмность от нее. Не сразу, не в один день Евдокия усвоила стариковскую правду. С той поры она ничего не боялась в тайге, сознавая себя частью сущего.
Евдокимыч искоса посматривал на жену и едва приметно, одними глазами, улыбался. Откровенно говоря, он тогда мало что понял со слов молодухи, но по нраву пришлись слова о правде, которую тоже хотел бы понять, но прозревал ее не в том, что зовется сущим, в другом, близком. Однако ж и по сей день так и не отыскал ее, единственную, притянувшуюся к мужику. Выплывали другие правды, особенно в последние годы, но все они принадлежали кому угодно, только не мужику: побродяжке ли, сорвавшемуся из отчего дома еще в малолетстве и теперь не тоскующему ни о чем, лишь о куске хлеба, и полагающему, что это нетоскование ни о чем, непривязанность ни к чему и нужны человеку, остальное есть пыль, подымется ветер и унесет ее; фабричному ли люду, возлюбившему лихое, лишь от собственной охоты зависимое, продвижение по жизни, сеющее ядовитые семена, от которых погибель сущему; злоязычному ли ярыжке, по прежним летам всеми нелюбимому, но умеющему и во всеобщей неприязни отыскать нечто необходимое для себя, способное принести ему хотя бы и малую выгоду, а нынче сделавшемуся чуть ли не главным судией народов, стронутых с привычного круга жизни, взбулгаченных сумасшествием и ненавистью, растолкавшей тысячи людских судеб, предназначенных единственно к угождению доброго в себе начала, растерявшихся и по этой причине творящих невесть что, а еще и времени, которое точно бы подч инилось его бойкому и лукавому перу и сделалось приятно старому писаке неустройством Правды. Но и то верно, что еще не было такой правды, что пришлась бы по сердцу мужику, которую он принял бы и возлюбил, и он мучался, думал о себе, что ничтожен и всеми покинут. Но, и мучаясь, надеялся и верил, что поменяется в его судьбе, и это поддерживало в нем силы в горькие минуты. Он сидел на земле и, значит, был повинен, потому что ничего, кроме нее, родимой, не желал знать.
Евдокимыч, случалось, скучал без мужичьей правды, потом догадался, что ее нет нынче и в слабом виде, загнали в угол, и теперь она невольничает там трепетная и не сыщет обратной дороги. Он догадался и старался больше не говорить про нее даже с Евдокией. Так легче жить, не шибко маетно на душе.
Они подошли к болотцу. Евдокимыч скинул понягу, взял в руки литовку, сел на траву, отыскал в поняге бабку с молотком, стал, утвердив бабку на кочковатой сырой земле, отбивать литовку, все больше оттягивая блестящую заточину. А Евдокия сходила в ближайший, темносерый, по-над болотцем, лес, набрала хворосту, сварганила костер, а потом сбегала к лесной речке, что заржавелой подковкой легла близ болотца, набрала в котелок студеной воды, подвинула ближе к огню… Скипятила. Они наскоро попили чаю. Евдокимыч взял литовку и, отойдя от костра и мысленно наметив прокос, взмахнул ею, литовка была бриткая и скользила легко, ровно, без подерга срезала траву. Та уже перестояла и поверху блестела росной желтизной, время-то нынче ближе к осени, холодит с утра. Но приступить к заготовке сена хотя и на одну телушку раньше они не могли. Кстати, телушку Евдокимыч на прошлой седьмице, отдав за нее немалые деньги, привел из соседского селенья. Спасибо тамошнему скотнику, отбрал в стаде не последнюю, упитанную и, слава Богу, «покрытую». Знать, в свое время будут с теленочком.