Университет представлялся ему избавлением. Возможностью убежать и от дурной родительской набожности, и от невежества сверстников. Главное – этот шанс не прощелкать. И пусть этот тип сколько угодно зовет Леопольда Блума «семитом», если ему так хочется. Пусть называет «волчьей» фамилию Леонарда Вулфа. Пусть увлеченно цитирует злобные строчки Элиота.
Снова вступила преподавательница:
– И это не говоря о писателях, особенно европейских, которые сами были евреями. Тот же Пруст, Элиас Канетти, Франц Кафка…
– Кафка был антисемитом, – вставил Товия, впервые перебив своих собеседников.
– Кем-кем? – спросил преподаватель.
– Антисемитом, – уже увереннее повторил Товия.
– Вы же в курсе, что Кафка был из еврейской семьи? Его отец был шухером. – Товия не понял, что имел в виду преподаватель, и тот пояснил: – Резником. Который следит за тем, чтобы все было кошерно.
Его дурацкая шутка ввергла Товию в ярость. Он, разумеется, знал, что эта профессия называется «шойхет». טַחוש. Более того, он знал, как произносится это слово. Что себе думает этот гой?
–Да, я знаю, что Кафка еврей. И все равно взгляды у него были антисемитские,– заявил Товия, дивясь своему тону. Раздраженному, почти гневному.– Он написал письмо какой-то женщине, своей подружке. Не то Марине, не то Елене, как-то так.
– Милене, – подсказала преподавательница.
– Без разницы! И в этом письме он говорит, что хотел бы убить всех евреев, в том числе и себя. Вы знали об этом?
Товия понимал, что раздражение выйдет ему боком. Но до чего же приятно злиться – все лучше, чем сбиваться, мямлить и заново начинать каждое предложение с середины. Преподаватель, казалось, готов был расхохотаться. Он хотел было что-то сказать, но коллега опередила его:
– Я не помню письмо, о котором вы говорите, – ответила она, – но, судя по всему, Кафка, видимо, пошутил. У него было странное чувство юмора, исключительно нездоровое. К тому же нельзя забывать, что мы читаем эти тексты уже после Холокоста. И смотрим на подобные опрометчивые замечания иначе, нежели современники Кафки. И наверняка он был бы в ужасе от Гитлера, если, конечно, дожил бы до его возвышения. В конце концов, весь корпус его произведений не что иное, как осуждение злоупотребления властью.
Товия замялся. Загвоздка в том, что он был согласен с преподавательницей. Кафка отнюдь не чудовище, одержимое геноцидом. Он был невероятно талантливым фантазером, пророком, которого преследовали мрачные видения. Товия все это знал и не нуждался в том, чтобы какие-то гои ему это объясняли здесь, в Оксфорде, в этом старинном колледже. Но он по-прежнему кипел негодованием. Преподаватель пробежал глазами его сочинение в поисках новой темы, на которую можно свернуть разговор.
– Правильно говорить «шойхет», – произнес Товия, но его собеседники явно не поняли, к чему он это сказал.
На втором собеседовании он сражался со стихотворением, которое видел впервые, а затем рассуждал о Шекспире, причем в таких выражениях, что потом самому было тошно. В шесть часов на доске вывесили новое объявление: от Товии больше не требовалось ничего. Девица-шотландка, с которой он познакомился утром, стояла рядом с ним у доски – ее попросили остаться до завтра и пройти еще одно собеседование в другом колледже.
– Что ж, надеюсь, увидимся на будущий год! – сказала она на прощанье.
Товия не заглянул в паб «Орел и дитя», как планировал изначально – выпить и насладиться атмосферой литературного наследия. Не позвонил ни родителям, ни брату – рассказать, как прошло собеседование. Даже не завернул в Университетский колледж полюбоваться памятником Перси Биши Шелли, как советовала мисс Чжан.
Стоя на платформе в ожидании поезда в Лондон, Товия принял решение.
Войдя в родительский дом, он с удивлением обнаружил, что Эрик, Ханна и Элси дожидались его. Товия и не знал, что ее выписали. В центре обеденного стола красовался торт, перед ним треугольником – бутылка сладкого хереса и три бокала. Сверху белый торт был украшен черной академической шапочкой из глазури.
– Что все это значит? – Товия сбросил пальто.
– Это твоя мать придумала, – пояснил Эрик. – Между прочим, я был против.
Элси кинулась к брату, обняла, чмокнула в щеку.
– И когда ты успел стать таким умным? – спросила она.
Ханна возилась с пробкой.
– Не слушай отца. Мы гордимся тобой. Мы все.
Эрик хлопнул Товию по плечу, вручил ему большой хлебный нож.
– А я и не говорил, что не горжусь. Или я не могу одновременно и гордиться, и огорчаться?
Товия нож не взял.
– Я не буду торт.
– Не нужно отталкивать оливковую ветвь, – посоветовал Эрик.
Ханна поставила бутылку на стол.
– Наверняка все прошло лучше, чем ты думаешь. У меня такое бывало: собеседование кошмар, а потом тебя берут на работу.
Она посмотрела на мужа.
– Скажи ему.
–Что сказать? Я по-прежнему считаю, что ему лучше было бы изучать юриспруденцию.
Ханна закатила глаза.
– Мы еще ничего не знаем, так что давайте надеяться на лучшее. А посочувствовать всегда успеем.