Я с опаской вдохнул морозный воздух, с недоверием посмотрел на бледно-голубое небо в росчерках перистых облаков и, хотя это было кощунством по отношению к прошлому, ощутил счастливое головокружение… после чего долго откашливался. Сказались полдюжины операций и полугодичное пребывание в закрытых помещениях. Потом я храбро пересчитал все пятьдесят три ступени, делая на каждой полуминутную остановку, чтобы отдышаться, и, наконец, очутился внизу. Сердце моё бешено колотилось, в голове трубил небесный хор, а ноги предательски подкашивались.

– Ну как… рыба?.. – вызывающе бодро поинтересовался Валентин Репин, изучая моё вспотевшее лицо, но обниматься не полез, а сочувственно ткнул растопыренную пятерню и аккуратно потряс руку, демонстрируя опасение сломать мне запястье своим рукопожатием альпиниста.

Видно, я был совсем плох. Да и то правда, при росте метр девяносто пять я весил не больше пятидесяти шести килограммов, и меня запросто могло унести порывом ветра.

– Что?.. – переспросил я из-за давней контузии, полученной под Саур-Могилой. – А-а-а… – однако по его лицу сообразил, о чём он. – Вроде ничего. – И не узнал своего голоса, потому что отвык слышать его вне больничной палаты: был он глухим и трубным, как глас архангела, хотя и с камушками в осадке, и в этом качестве отражал моё нынешнее кризисное состояние духа.

– Мишаня, тут Жанна Брынская тебе кое-что подарить хочет…

Именно с таким грудным прононсом он всегда отзывался о своей жене, почти как о намоленной иконе: «Моя Жанна Брынская!»; и я давно принял его слова на веру, то бишь перестал удивляться.

Его красавица-жена, этническая полька, с лицом, усыпанным солнечными веснушками, радостно привстала на цыпочки; совсем близко, сверху вниз, я увидел прекрасный, как у лани, карий глаз; и осторожно чмокнула меня куда-то в челюсть, куда дотянулась, а потом величественно, как и все, что она делала, развернула просто-таки огромный мохеровый свитер. Видимо, Репин ей рассказал, в чём меня доставил сюда спецборт: в старой, заштопанной куртке-ветровке и брюках. В четырнадцатом, в разгар боёв в донецком аэропорту, Валентин экипировал пять человек, в том числе и меня, армейской формой. Война в Донбассе – это испытание совести, и он прекрасно его выдержал.

Я оставил постылое больничное одеяло, в котором выполз, натянул этот необычайно тёплый свитер, пахнущий домом, и впервые за шесть месяцев непроизвольно засмеялся, отметив краем сознания, во-первых, сам факт предательского смеха, а во-вторых, то немаловажное, что человеку, в общем-то, не так уж много надо – всего лишь любви и участия.

– Всё! Поехали, поехали! А то замёрзнем, – заторопился Валентин, обращаясь больше к любимой жене, нежели ко мне, и мы, погрузившись в машину, осторожно повезли моё измученное тело по рождественской Москве в Королёво. «Прощай, реабилитационный центр», – подумал я, выглянув в окно, единственно пожалев о том, что так и не поцеловал на прощание любимую медсестру Верочку Пичугину, которая, кажется, была в меня тихо влюблена и, если втыкала иглу в вену, то с крайней деликатностью и чрезвычайной нежностью, а уж ватку прикладывала – одно удовольствие.

Москва была вся в праздниках и блистала новогодним убранством. Там, в окопах, мы молились на эту Москву, пусть сыто-барскую, пусть насмешливую, пусть равнодушную, но всё равно нашу Москву, вечную Москву, настоящую Москву, преданную Москву, представляя её чем-то единственно ценным в этом мире, дальше которой отступать было некуда – даже когда мокли под дождями, даже когда тряслись и глохли под обстрелами, даже когда не спали, не ели сутками, умирали на госпитальных койках или в лапах врага. Человек обязательно должен во что-то верить. И я верил, и мои товарищи по оружию тоже верили, иначе умирать не имело никого смысла, а надо было сдаться на милость «укропам», разбежаться по степям и дубравам и выть от бессилия на луну и звёзды.

Мне было тридцать семь, я был одинок и гол как сокол. Мою жену Наташу и дочь Варю убила мина в июле позапрошлого года (я просто знал, что так нужно думать, иначе можно было сойти с ума), в мою квартиру на Университетской влетел снаряд, и возвращаться в Донецк было некуда. Редакция на Киевском проспекте, в которой я служил, выгорела дотла, и боец из меня теперь был аховый. Как сказал главврач Сударенко: «После первой же пробежки осколок шевельнётся, перережет лёгочную артерию, и в три секунды истечёшь кровью». Я видел на снимке этот осколок, величиной с пять рублей, с рваными краями, как шестерёнка у часов. Мне предстояла по поводу этого ещё одна операция, но вначале надо было восстановить силы.

– Коньячок, надеюсь, тебе можно? – обернулся Валентин с двусмысленной ухмылкой вечного фигляра.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже