Но вот меня привезли, подняли на седьмой этаж и водворили в отдельную комнату с ликами Божьей Матери на стенах и красными антуриумами на подоконниках. Здесь было тихо и спокойно; впервые за полгода я почувствовал себя человеком, меня даже перестало тошнить.
Прежде чем залезть в ванну и привести свои мощи в божеский вид, я, испросив у Валентина разрешения, сел за его компьютер и разослал во все редакции современной прозы роман об актёре Андрее Панине, которого обожал и который единственный не давал мне сдохнуть на госпитальной койке.
Мне нравились его настоящая, а не лакированная харизматичность киношных мальчиков с московских подмостков. Достаточно было взглянуть на его лицо в шрамах, на неоднократно перебитый нос, на сломанные уши и деформированные кулаки, чтобы поверить в него без остатка. А главное – в нём было то мужество, которое редко встречается в жизни: способность идти до конца; можно сказать, что я кое-чему у него научился, например, не мечтать о пустопорожнем, а заниматься делом. Я писал роман-надрыв в перерывах между операциями; мне снилось, что я подбираюсь к чему-то большому, но никак не могу ухватиться за него. Я уже знал, что всё подлинное – трудно, поэтому вложил в роман всю душу. А ещё я понял: зреть в корень – это смерть, но деваться было некуда.
После этого я позволил накормить себя «от пуза». Потом я спал, потом снова спал, потом ещё раз спал, и только глубоким вечером мы пили водку и вспоминали всех тех, кого уже не было с нами. Кажется, началась суббота, и Валентину не надо было утром топать на работу.
Работал он, кстати, на «Мосфильме», вторым перфекционистским режиссёром, снимал рекламные ролики и клипы, но мечтал о большом кино и рвал на мелкие клочки все хорошие книги от безысходности.
– Мне уже сорок три! – кричал он запале. – Какой ужас! А я всё ещё на побегушках, и никакого просвета! – рыдал он над своей тайной после третьего стакана водки.
– Да… старик, не повезло тебе, – сетовал я, но ничем помочь ему не мог, разве что слопать его порцию жирного гуляша, которым в тот вечер так и не наелся.
Уловив мою иронию, он процедил сквозь зубы:
– Всё равно я буду снимать!
Порой он, как маленький, тыкал в экран и дико кричал: «Это я, я, я!» Вначале мы с Жанной прибегали смотреть и радовались вместе с ним, а потом – перестали, надоело.
– Это переходный возраст, – догадался я, глядя на Жанну, которая тихо осуждала Валентина за горячность.
– Миша, это не переходный возраст, это старость! – Жанна пребольно дёрнула мужа за рукав.
И я знал, что свою работу он обожает, при этом завидуя мне чёрной завистью: мол, воевал, получил ранение, хоть какое-то развлечение, стал героем, и всё такое прочее, не менее романтическое – только забывал, что я едва не сдох. А на эту самую проклятую войну его не пускала Жанна. На мой же взгляд, он мог бы сбегать туда в качестве хоть первого, хоть второго режиссёра, а потом снять фильм, потому что об этой войне явно умалчивала и киношная и литературная элита Москвы. То ли она её не понимала, то ли она её просто не интересовала, а может, и то и другое. Некоторые, правда, заявлялись с одной единственной целью: попиариться на крови Донбасса – с прицелом, ни много ни мало, на президентство вслед за Путиным. Ну да Бог им судья.
А бандеровцы убивали нас за то, что мы думали и говорили по-русски.
Так мне эта жизнь надоела – ну, хоть караул кричи или садись –
Придешь домой, то да се, туда посунешься да сюда, сделаешь что по хозяйству, а уж нет времени – надо спать. Тут и был предел сладкий и нервный – перед тем, как на кровать лечь. Думалось, что прошедший день – тихий кошмар, а вот только теперь и начнется что-то настоящее, нужное: затепливалась совесть: надо жить не так!
А утром – снова посадка в автобус.
– Ах, ты, собака! – кричит кондукторша на какую-то женщину. Лезут люди, глаза вылупили, друг друга открыто толкают, бывали минуты – казалось мне: еще какую-то ниточку, которой тайное в этих людях, самое злое связано – оборви, и вцепятся безжалостными пальцами в горло друг другу все из-за того же места в автобусе.
И я отходил в сторону, пережидал.