Развороченный алтарь завален светящимися сгустками призрачного вещества. Понизу, по земляному полу бугрятся, как канифоль, комковато топятся паром цвета ледяные, коричневые, и в них, как сваи, большие свечи стоят, теряются во тьме, и в некоторых обозначились застыло, как в янтаре, спящие человеческие образы. Будто в мавзолее. А под куполом – гнездо точно раскаленных лучей, как из изрубленной радуги: зеленый, и рубиновый, и золотистый – возвышенный. Эти лучи надо направлять на свечи с заключенными в них образами, и они станут наливаться телесным светом и жить. «Чем больше золотистого света, тем выше герой… давай!» – командует постановщик и, как фокусник, выкидывает руку вверх – и послушно из гнезда стал спускаться вниз с трансформаторным зудением брус золотистого света. Качнулся, как бревно, и почти уперся в ближний восковой комель – и в нем затмился как бы спящий человек в телогрейке. Я узнал своего умершего отца. «Вот так, давай, начинай!» – уверял, довольно посмеиваясь, постановщик. А я, натужно усмехаясь, делал вид, что соглашаюсь, хотя внутренне не верил ни одному его слову. И все вспоминал: «Почему постановщик так знаком, где же я его видел?» Но память подсовывала сразу же многих, похожих людей. Я начинал уже поддаваться соблазну: а вдруг, действительно, получится трагедия? Но, если она получится, то только с помощью его – он уже готовое и самое живое лицо трагедии.

– А как ваша фамилия? – спрашиваю я.

– Давай, давай! – кричит постановщик. А сам бочком-бочком – норовит в темноту нырнуть. Но с явной неохотой, со скрюченной улыбкой, уныривая во тьму, все-таки называет свою фамилию, пыхнувшую зеленым светом. Она – нерусская. И я остаюсь один в заброшенном храме…

А утром мне становится даже стыдно: научный сотрудник, и так опростоволосился – это же фамилия известного историка и литературоведа! Но к этой хрестоматийной фамилии так не идут самоуверенные, жуликоватые глазки и толстые щеки самозванца. Я обиделся на сон. Забежал к Кашинину, хотел и ему пожаловаться. Уже и говорить начал, да поспешно увел разговор в сторону. Кашинин недавно на новую работу перешел – художником-постановщиком в театр нефтеперерабатывающего завода. А ну как подумается ему, что сон – с намеком? Давно уже я нахожу в снах что-то грубо обманное, насмешливое, точно вырвали у тебя же из души свое, плохое, и подсунули за чужое, невиданное. Даже и брусья цветные во сне были какими-то насильственно яркими, а на самом деле – тоже холодными и точно с осадком, и сияние их – ноющим, как зубная боль. Издалека же, видимо, привез их постановщик в своем чемодане – испортились в дороге… Эх, ты, рабское подобие дневной фантазии!

Сажусь за свой рабочий стол, открываю «Опыты» забытого поэта, изданные ровно 143 года назад. Глянул на гравюру – и поэт, хоть и заметно курносый, и кудрявый, но – показался мне чем-то похожим на постановщика.

Голос

Закрой глаза! Что пред тобою?

Поэт

Со всех сторон седая мгла,

Толпа нестройных привидений…

начал читать я и тут же забыл про свой сон. Но вышел через месяц из парикмахерской и только стал взлезать на заледенелый, грязный снежный отвал между тротуаром и улицей – встал, как обаянный: по ту сторону – хитроватое знакомое лицо, синеватые тени в подглазьях… Он!

Но человек в черном полушубке взобрался на горб отвала, снял перчатку и протянул руку здороваться. И оказался приятелем-журналистом Морозовым, с которым я, правда, уже два года как не виделся.

С того дня так сильно похожих на самозванца людей мне больше не встречалось, зато замелькала въевшаяся в память чужестранная фамилия. То в петите выходных данных солидного научного издания, то в каком-нибудь продержавшемся два-три года журнальчике начала двадцатого века.

Я не выдержал, и когда на кухоньке у Кашинина за чаем опять начали мы затевать разговоры про летние отпуска, рассказал свой сон про самозванца. Кашинин не почувствовал намека, наоборот, крепко захватив в горсть на макушке волосы, увлеченно прибавил одного, потом другого однофамильца из мира художников и режиссеров, благо ни имени-отчества, ни даже инициалов постановщик во сне мне не оставил… Да мало ли в истории человеческой однофамильцев… Кто их всех сочтет, да и кому это нужно? «У каждого заключенного в лагере было по несколько фамилий, а у меня только две, – говорил с нашего прииска бурильщик Татаркин. – Того воры задушили ночью портянкой. Он лежит, а ты за него пайку под его фамилией получаешь».

Но вот какая штука пришла на ум – хоть стой, хоть падай. Если ты, Дмитрий Грязнов, называешь себя Гореловым, то?.. Во всяком случае отдает это чем-то неприятным, зачем тебе личина? Затем, зачем постановщик называл себя чужой, зеленой фамилией?..

6

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже