Папа выбивает пыжи. Картонные монетки. Верчусь около, прошу повыбивать. Папа позволяет. И оставляет одну на несколько минут. Когда смотрела, было понятно, даже знала в руках удар молотком. Одна — растерялась, по какой стороне бить, — по блестящей жалко, красивая, бью по обратной, острой.
Испортила выбивалку.
— Иди вон, баба-дура, — мерно, обидно.
Раньше Папа звал меня Илюхой, как своего друга.
Папа уходит на охоту. Я хорошо знаю, как укладывать рюкзак, что с собой брать. Меня не берут. Большая Охота мне обещана в десять лет.
Мечтой своей следую за ним:
между деревьев в высокой траве его размашистый, крупно-медленный шаг,
спина его, любимая до счастливой боли, уходящая, качающаяся в ритм встающих за ней тонких молодых сосенок,
как бы слегка растворяющийся в буроватой зелени силуэт,
и высокая голова — голова Серебряного Оленя — сторожкая, легкая к звуку, как в ауре — в пении птиц оглянется ко мне — ! —
с лица смеющийся голубой свет глаз.
Воскресенье вечер праздничен возвращением с охоты. В кухне разложены куропатки, зайцы. Завтра их разнесут знакомым. „Подготавливает“ зайцев Папа сам. Это целый обряд. В дверях ставится таз на табуретку, над ним привешивается за заднюю ногу заяц, дальше мне смотреть не позволяется (потом разделывать дичь я научусь сама, не люблю, когда смотрят. Это таинство совершает охотник, — животное убито, но публичному обнажению не подлежит, остальные получают только мясо), мне дарится хвостик.
Папа сидит в углу дивана, всегда в одном углу, с книжкой, и на валике перед ним всегда стакан с крепким чаем. Усталый. Глаза у него синие. Сердитые Папины глаза — металлические.
Мы украшаемся с Валькой и Женькой перьями, делаем себе луки, и в утро уходим в Поход — в дальний конец двора, где лопухи и бурьян — наш лес, наши джунгли. Там мы делим куски хлеба и сахара, оставшиеся от Папиной охоты.
Я просыпаюсь ночью и бегу к Маме в кровать.
— Испугалась чего-то, дурашка? —
Нет, не испугалась, но так — лучше.
Мама целует меня и засыпает.
А я еще чуть чувствую, как холодно прилипал пол к босым ногам, как уходит это “какое-то пространство“, что стояло за границами моего одеялка, и тесно прижимаюсь к Маме, или
На полу оконные лучи, шлепаю босиком по теплым полоскам, пересекаю комнату, сама — солнечная невесомая светлотень, ныряю к Маме под одеяло, или
По песку; по траве; по Земле
Навсегда в ступнях моих (— голых ладошках ног)
ощущение следов кратчайшего пути, по которому
сокращаю пространство — бегу
к Маме.
Самое жданное: ожидание, безначальное (потому что жду всегда), и конец обрублен почти безнадежностью, ожидание прихода Мамы из театра, с собрания ли, от портнихи, — увидеть ее лицо, потрогать...
Мы идем с бабушкой гулять. Это чаще зима. По нашей улице еще ездят на лошади, — и мое самое любимое зимнее слово — полозья. От полозьев след — летящий снег, узор летящий, примят, уложен, уположен, как бы в руках у меня нити — линии — возможность рисунка.
Или это бабушка рассказывает про Снежную королеву?
Мама дарит мне тетрадку, сшитую из оберточной бумаги, и фиолетовый карандаш для стекла. Ни на одну бумагу потом карандаш не ложился так отчетливо, безотказно.
Я рисую ледяную гору, на ней сидит Снежная Королева. Рисовать легко, — большой во весь лист треугольник — гора, на нем — поменьше, в роскошных звездах, на треугольнике кружок и над ним трехзубая корона, — сразу понятно, Снежная Королева. А к горе со всех сторон, со всего мира катят на санках ребята. Мама удивляется, — зачем же они к ней едут, она же злая. У меня даже дух перехватывало, так я понимала, зачем они едут, — у ней же Тайна!
Еще рисую домики. Тоже легко: квадратик, сверху две палочки, под углом, окошко и дверь.
Внутри, я знаю, у окна стоит столик с самоваром и чашками, пышная кровать в подушках, стульчики-табуреточки, конечно, печка расписная и еще много всего. Там живет какая-нибудь старушка необычайной загадочности и доброты;
новый лист, — еще домик, в нем, может быть, живу я, выхожу гулять в палисадник с ситцевыми цветами;
еще домик;
на каждом листе, каждый день, в день много раз:
— Мама, смотри, как я нарисовала!
— Очень хорошо.
Я обвожу прямоугольник дома жирным карандашом, по линейке, вывожу острые углы крыши, жирно, раз навсегда, изо всех сил, есть помарка, меняю лист.
В этих домах уже никто не живет, они не для этого, — они врублены в лист, как знак моего умения рисовать, знак моего жесткого стояния на земле.
— Ну-ну, — говорит Мама.
Эта глава в моей жизни называется:
С моей сестрой у нас отношения сложные.