Конвоир захлопал растерянно покрасневшими, обветренными веками. Отступил шаг назад, замахнулся карабином. Химчук не слышал, как испуганно ахнула толпа, не видел, как шарахнулись врассыпную старые и малые; в его памяти остался только подкованный железной скобой приклад карабина…
Очнулся от детского плача. Была слепая ночь.
— Это ты, Сергейка?
— Я, дедусь. Чего ты не отзываешься? Я давно уже тебя зову.
— Я отдыхал, мой мальчик. А ты что не спишь?
— Ты все время стонал. Дяденьки, которые тебя принесли, говорили, что ты умрешь.
— Дяденьки ошибаются, я тебя одного не оставлю. А теперь спи…
Сергейка и впрямь скоро заснул. А Гаврило Якимович никак не мог смежить веки. В голове ломило, и мысли наваливались мельничными жерновами. «Вот и помог страждущим… Как же теперь быть с Сергейкой? Хотя бы Оксана зашла. И где это она запропастилась. Уже неделю глаз не кажет…»
Помощь пришла неожиданно. Поздним вечером, когда солнце уже поднялось над Батыевой горой, в хату забрел не кто иной, как чудаковатый Онисим. Босой, без фуражки, с добродушной улыбкой на плоском лице. Поклонился и с порога:
— Живы-здоровы в этом доме? Был тут неподалечку, дай, думаю, зайду. Может, кто в помощи моей нуждается?
Вытащил из-за пазухи кусок черствого хлеба, протянул Сергейке. Тот спрятал ручонки за спину, но, увидев одобрительный взгляд деда, принял подарок, И тут же принялся его уплетать.
— Голодный, бедняжка, — скорбно сжал потрескавшиеся губы Онисим. — А тебе как? Надбровье сильно распухло.
— Тяжко.
— За добро, голубь мой, всегда муками расплачиваются.
— Чего ж ты не на бульваре?
— Туда, человече хороший, уже нечего ходить: сегодня там ни души. Пленных гонят, а встречающих — ни души. Раскрыл ты им глаза на обман…
— Неужели и правда люди все поняли?
— А думаешь, чего я к тебе привязался? — Онисим раскачивался вперед-назад на табуретке. — Я, голуба, ко всем привязываюсь, в чьих сердцах святой огонь чувствую. Это ведь ныне редкость.
— Что же случилось с людьми? Ты по земле слоняешься, много всего слышишь, много видишь: скажи, что случилось?
Онисим закрыл глаза и долго сидел в задумчивости.
— Я не пророк, могу и ошибаться, но, по-моему, все беды на земле оттого, что погас в сердцах святой огонек. Пока он горел, каждый находил на ниве жизни свой коротенький путь. Но люди — завидущие и ненасытные существа. Случилось так, что разделился людской род. Сердца одних наполнились презрением и непомерной гордыней, а в душах других родилась ядовитая зависть и подлость. А где умирает любовь, гаснет и священный огонек. И все потонуло во мраке. Люди сбились с дороги, заметались по земле, стали натыкаться друг на друга и топтать. Попробовали зажечь искусственные огни, но…
Он говорил долго и страстно. И слова его показались старому Гавриле пророческими. Разве же, в самом деле, не видел он, как жадность превращала людей в ненасытных чудовищ? Разве ж не ссылали его самого в далекую Сибирь только за то, что он стремился к справедливости?
— Что же делать? Где выход?
— Я знал, что ты об этом спросишь. Но кто из смертных осмелится указать путь к спасению?
— Выходит, опять уповать на бога? Старая песня! Ведь бог глух к молитвам. Если бы там ты знал только, как я еще ребенком молил его не оставлять меня сиротой! Как просил потом не забирать моих детей! Но, думаешь, он послушал? Сначала забрал отца с матерью, а потом четырех сыновей отнял. Только Надийка и осталась… Не хочу на него уповать!
Онисим скорбно качал головой, морщил лоб:
— А зачем же тебе на него уповать? Уповать надо на самого себя. Бог еще ни разу не дал страждущим ни хлеба, ни жилья, ни совета. На себя и надо надеяться. Кто очистит свою душу от алчности и зависти, презрения, ненависти и обиды, в том и вспыхнет святой огонь. Он и осветит ему дорогу к спасению.
Что оставалось больному Гаврилу Якимовичу? Он поверил в свою собственную звезду. Поверил горячо, преданно. Целые дни проводил в размышлениях о своей судьбе, целые дни выстилал в воображении дорогу своим детям к Мокрому яру. Не хотел верить, что они не вернутся, — должны вернуться непременно. И он ждал, ждал…
Как-то к вечеру радостно запела калитка. Прищурил подслеповато глаза и замер: к дому приближалась знакомая фигура. «Только почему на нем такой странный плащ? Блестящий, до самых пят. И виски, как у мельника, припорошены белой мукой».
— Кто хозяин этого дома? — голос тоже знакомый, но не Олеся. — Не Гаврило Химчук?
— Гаврило, Гаврило…
— Значит, я не ошибся. Доброго вам здоровья, Гаврило Якимович. Я хотел бы Надию повидать. Ее сына…
— Повидать… Я сам забыл, когда их видел.
— А где же они? — И в голосе гостя тревога.
…С поникшей головой выслушал незнакомец грустное повествование Гаврилы Якимовича. Потом попросил фотографию Олеся. Разглядывал ее долго и внимательно. И промолвил чуть слышно:
— Я отыщу его.
— Кто же вы сами-то будете? — Спрашивая, Химчук уже догадывался, кем приходится Олесю и Надии этот человек.
Гость вдруг спросил:
— Когда-то у вас яблоня-антоновка у дома росла. Та, что железнодорожники на счастье посадили. Где она?