Валя убегает, а мы выходим из музея на улицу, но наш план ещё не выполнен. Я тащу бабушку на заправку. Рядом особая бензоколонка довоенной постройки, в ней заправляются «Чайки» и ЗИЛы, в которых я досконально разбираюсь, так же, как и в грузовиках и обычных легковых машинах, отслеживая каждое изменение решётки или подфарника и огорчаясь появлением переходных моделей, портящих породу. Колонка на небольшом возвышении, что подтверждает её особость. Подъезжает пустая с одним водителем чёрная «Чайка». Меня восхищает торжествующее выражение её «морды», широченной хромированной решётки и что она подкатывает к колонке с великолепным разворотом.

Приближается Валя-Контральто в цигейковой шубке и шапке:

– О! Ты, оказывается, автомобилист!

– Мой Мишка лесной… – задумчиво говорит бабушка, беря за плечо и продолжая, видимо, думать про медведей.

Валя вдруг загорается:

– Да! Да! Я так и представляю! Так его и представляю каким-нибудь… – ищет слово… – каким-нибудь… ботаником!

Мне глупо и стыдно, и я говорю, как в «Почемучке»:

– Я хичников люблю.

<p>Пока жива (Лукоморье)</p>

Идём на остановку к дому Пашкова, но я прошу бабушку, пройти по Большому Каменному мосту. Бабушке почему-то не хочется, хотя обычно она с удовольствием идёт пешком и меня тащит.

Загружаемся в троллейбус с замёрзшими окнами. Когда мало мест, бабушка всегда садится сама, а я стою рядом. Если кто-то рядом сажает ребёнка, а сам стоит, бабушке не нравится – «балуют». Сейчас есть места, и я сижу у окна. Пытаюсь тереть шершавый иней вязаной рукавичкой. Рукавичку снимаю, тру ногтями. Сыплется, разлетается крупный иней, в чёрные полосы еле видны огни. Снежная крошка набивается под ногти, больно распирает их, и я снова надеваю рукавичку и прошу у бабушки монетку. Она даёт две копейки, я её грею дыханием монетку и прикладываю. В несколько приёмов протапливаю чёрно поблёскивающую круговинку. Прижимаю к ней глаз и вижу зеркальные кремлёвские купола – Архангельского собора и собора Василия Блаженного. Они настолько домашне огромны, что я снова испытываю чувство бескрайней детской, где торжествующе-сдержанно сияют с ёлки ёлочные шары.

На остановке входит старушка, московски-дамского вида, я уступаю место, вытискиваюсь, и бабушка пропускает к окну старушку: «Нам выходить скоро». Та говорит: «Вы правильно его воспитываете». Бабушка отвечает что-то скромно-спокойное. Я стою рядом, как-то особенно при бабушке, и чувствую нашу общность, близость и то, что бабушке правильно оттого, что я выполняю её завет всегда уступать. И мне немного стыдно такой своей образцовости и моего такого стояния. Бабушка смотрит на меня взглядом, который я очень хорошо знаю… Он собственнически-оценивающий и проявляется именно на людях. Смотрю на окно, на котором медленно туманятся, седеют полосы от моих ногтей, берётся дымком круглый глазок от монетки. Перевожу глаза на табличку: «Места для пассажиров с детьми и инвалидов». Читаю и почти напеваю в две стихотворные строчки:

Места для пассажиров

С детьми и инвалидов.

В надписи видится нескладуха падежей. Просится «с детьми и инвалидами»…

Покачиваюсь с троллейбусом и бабушкой, моя рука в варежке у неё на коленях, она держит её двумя руками в рукавицах – не давит, не сжимает, просто охватывает родным гнёздышком. Рукавицы – зелёные, крупной вязки и какой-то ковриковой твёрдости. На конце рукавица заостряется, и там торчит хвостиком шерстяная нитка. Бабушка ослабляет тёплую обкладку, отпускает мою руку, снимает рукавицу и достаёт из сумочки алюминиевый длинненький цилиндрик с крышкой на резьбе. Там валидолины – в папиросной бумажке. Она разворачивает и кладёт валидолину в рот, немного беспомощно выпятив нижнюю челюсть. «Бабушка, сердцебиение?» Она в таких случаях не отвечает, просто чуть шевелит ладонью: «Наплевать»…

Снова едем. Снова я стою рядом с бабушкой, и мне спокойней, что не надо следить, кто войдёт и кому уступить. Все окна слепо-заиндевелые, и где едем, можно понять только по объявлениям водителя и по какой-то мышечной связи с троллейбусом, его подхватам и остановкам, по которым я узнаю перекрёстки. Что-то в этом возвращении и томительно-городское, и знакомое и невыразимо наше с бабушкой… Совсем наше.

Вот мы и на Серпуховке. Когда выходим, след монетки уже неразличим на седом окне.

Идём дворами домой на Щипок. Уже к весне дело, но всё стоят прощальные будто морозцы, но над головой уже тало перемигиваются звёзды. Отвесно уходят к ним мёрзлые тополя, и ледяные лужи чернеют в белой оторочке, исшорканные, в полосках от песка, которым посыпают улицы.

Эти длинные льды будто специально для нас вморожены. Бывают волнистые и даже узловатые, с блестящими буграми, как расплавленная бутылка. Но чаще гладкие. Холодная сила идёт от их глубокой, объёмной черноты, словно они лишь верхняя часть глыбы-кристалла, огромной и тяжкой зимней тайны.

Несусь по чёрному лезвию, играя для равновесья руками, чувствуя и свою шаткую массу, и посыл льда развернуть меня вовсе боком. «Бабушка, ты видела, как я проехал?!»

Перейти на страницу:

Все книги серии Проза нового века

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже