Несмотря на разницу в возрасте, Валя-Контральто звала бабушку Машей и очень интересовалась моим образованием. Говорила чеканно-ораторски, и когда речь зашла о «Войне и мире», рассказала, как, прочитав о кавалергардской атаке, была настолько поражена тем, что от этих «красавцев-людей через несколько минут никого не осталось», что «прорыдала неделю». Узнав, что я читаю про рыцарей, продекламировала: «Когда я в твоём возрасте читала „Айвенго“, то всеми фибрами души обожала Руана де Буагильбэ-э-эра и Ревекку и ненавидела Ровену и Айвенго. Скажите пожалуйста: „Айвенго!“ Голубые сопли!»
«А вообще, бабушка правильно заставляет тебя читать! И обязательно изучать античную культуру. И читай, читай! Только читая, ты научишься отличать красоту от красивости и узнаешь о Геракле, о садах Семирамиды и о том, что амазонки отрезали себе правую грудь, чтоб им было легче стрелять из лука!» – совсем сошла на бас Валя и поправила брошь, что было излишним: мне уже и так стало не по себе.
Идём в Музей изящных искусств. Древнегреческое я знаю по книге «Легенды и мифы Древней Греции», а здесь впервые сталкиваюсь с фигурами голых людей. Богини стоят, изломив животы, и их перси вопиюще не сочетаются с обрубышами рук, и щербатость слома кажется спасительной: душа хватается за неё, чтобы оправдать голость научностью, археологичностью. Ещё большее смятение вызывает скульптура Лаокоона с сыновьями, или, как я его зову, «Лакаона», в которой градус физиологии, видимо, показался мастеру недостаточным, и тот решил усилить его змеями…
Это же касается выклёвывания печёнки у Прометея или истории лисёнка, выжирающего потроха у спартанского мальчишки. Даже бабушка не может объяснить, какая часть детской души должна всем этим восхищаться, а я ничего не испытываю, кроме неловкости за себя, за бабушку и за то, что мы должны это изучать и лицезреть ещё и на пару.
Плотское особенно густо глядит с европейских полотен, и на усекновениях глав граничит с хирургическим уже натурализмом, достигая кровавого апогея в мощных телах с отрубленной головой и с прорисованным срезом шеи – мышц, трахеи и пищевода. Кровавость странно сочетается с предельной стерильностью и торжественностью музейной обстановки. Облик породисто-седой служительницы, сидящей в старинном стуле, как нельзя её дополняет.
Вдруг я вздрагиваю: навстречу бежит очень накрашенная Валя-Контральто в лилово-бархатной юбке и такой же блузке с вырезом и брошью. «Прибежала от французов!» и с жаром интересуется, как проходит моё приобщение к мировой культуре. Бабушка докладывает о моём недовольстве венерами и «лакаонами», а Валя догадливо декламирует: «Его,
– Маша, сводите его скорее к Ренуару!
Бабушка что-то говорит о моём пристрастии к Шишкину, и Валя, морщась, отвечает:
– Ну Шишкин – это же фотография! Три медведя. Что за берложьи истины?!
– Ну, вообще, медведей Савицкий писал, – примирительно говорит бабушка.
– Это не важно. А важно… Ах… Взять хоть «Лесные дали»: всё равно три медведя!
Бабушка жмёт плечами. Она стоит на перекрестье полевых дорог, в ней борется дворянское представление о святости классического образования и своё сердечное, кровно русское. Она по-женски восхищается воздушной мазковой дымкой и несбыточностью французов, а потом ведёт к Шишкину в Третьяковку, и мы подолгу смотрим на наши закатные сосны. А мне непонятно восхищение французскими импрессионистами, которое обязательно сопровождается руганием Шишкина за простоту и будто бы похожесть. А передвижников за будто бы литературность.
Бабушкина запись в лиловой тетрадке подтверждает мой подход к живописи:
У бабушки самое скользкое положение. У копии рубенсовского «Усекновения» она хоть и говорит об Иоанне Предтече, но не спешит объяснить разницу между язычеством и христианством. Да и вообще в моём детстве рассказы о расправах римлян над первыми христианами звучали только в русле сухой истории, и сомнения в духовной ценности мраморных идолов исключались.
Посещение музеев порождало в душе смятение и кашу. Мадонны под облаками с младенцами, пышнотелые декольтированные дамы или дамы вовсе без платья, развалившиеся посреди складчатых тканей… И вечерами в полусне предавался я воздушным мечтам, в которых цепким привеском взмывал под облака с крылатой и персястою девой…
Тяну бабушку за руку:
– Пойдём к со-оснам.
Но сосны в Третьяковке.