Пыжин обломал половинку острия у пера, чтоб лучше втыкалось, расщепил задок у деревянного древка и вставил туда бумажку наподобие оперения у стрелы. Копьецо это он метал во всё живое и неживое, пока его не отобрал Иннокентий Александрович.
Я тоже пошаливал, учился невнимательно и мне без конца подсаживали девочек-отличниц, чтоб заразить образцовостью. Была тихая Марина, говорившая «Екатерина Флоровна» и колотившая меня линейкой, и беленькая Наташа, худощавая и милая, которой я говорил, что на ней женюсь, не питая специальных чувств, но в знак доверия.
В один прекрасный день ко мне подсадили и Олю.
Начинался урок чистописания – ещё завершалась эра допоршневых перьевых ручек. Я сидел слева от Оленьки. Дверь же в коридор оказывалась справа. Мы раскрыли тетрадки и начали писать прописи.
Тетрадка у Оленьки была особенно чистенькая, и странички совсем снежные. И писала она в чёрных нарукавничках – с резиночками на входе и выходе.
Я тыкнул в чернильницу перо. Чернила набрались увесистым блестящим подбрюшьем. Оно пружинисто ходило ходуном и часть его следовало убирать о бортик чернильницы, но я этим не озадачивался. Вот и сейчас понёс к тетради перо с нависающей каплей. В эту секунду по коридору прокатилось разлапистое топанье и затихло у нашей двери. Она рывком отворилась, и в класс влетел ранец с вихляющимися вожжами, за ним взвисла нога в драной сандалии и за ним ввалился и замер хозяин ноги – расхристанный Пыжин. Он не только опоздал, но и перепутал классы. Широчайше лыбясь, он вывез: «Кто разменяет три копейки целикомые?..»
Оленька ахнула и, повернувшись к Пыжину, локотком подвинула ко мне снежную свою тетрадку. Я, раскрыв рот, подался в сторону Пыжину так, что моё гружёное перо оказалось точно над Оленькиными прописями. Капля набухла и, походив вверх-вниз, рухнула.
Как плакала Оленька! До чего обильно, выпукло стояли слёзы в её глазах! Как же мгновенно переполнялись веки, огромно нарождались и буквально выкатывались капли – чистейшие, родниково-прозрачные.
Екатерина Фроловна подходит, гладит Олю по плечикам, Оля склоняет к ней голову, прижимается и, закрыв глаза и прикусив губку, трясётся…
Я хватаю Олину тетрадку и начинаю резинкой тереть кляксу до катышков и продираю дыру в странице, так, что в безобразном окне вылазит какая-то прошлая буква и чуть ли не Оленькина пятёрка. Оля сотрясается вовсе неистово, а Екатерина Фроловна забирает у меня тетрадь.
В дневнике она пишет «Безобразно вёл себя на уроке чистописания». А нас с Пыжиным вызывают к
Но вот я и дома.
– Бабушка, я плохо вёл…
– Плохо
Садимся писать. Тетрадный лист в косую диагональ… Перо… Давлю так, что раздваивается остриё… Макаю… Вывожу буквы… Заглавные никак не удаётся прислонить к диагонали… Они отклоняются, и моя писанина напоминает разваливающийся забор…
Но я стараюсь, и кое-какой наклон удаётся. Из-за наклона мне кажется, что буквы куда-то идут. Большая буква «А», рядом под бочком у неё «а». Большая «Б» и рядом маленькая «б». Соединяю их хвостиком: играю, что большая ведёт маленькую. Как меня бабушка.
Ложусь спать. Бабушка дочитала «Чука и Гека» и собирается уходить в другую комнату. Я закрываю глаза, бабушка выжидает, а потом тихо подымается и собирается уйти, но я всё слышу, открываю глаза и говорю: «Ну, посиди». Бабушка сидит…
Ночью просыпаюсь и вижу рыжеватую полоску света под дверью в другую комнату. Выхожу: бабушка за столом что-то пишет в тетрадку. Увидев меня, откладывает перо и закрывает тетрадку, подвигает к себе, кладёт сверху руку. «Бабушка, что ты пишешь? Покажи». – «Потом. Иди спать».
«Потом» – это через полвека. Общая тетрадь с лиловой обложкой. На обложке университет на Воробьёвых горах. Почерк очень наклонный, сильный и ровный. У «Д» загогулина сверху, «т» и «ш» подчёркнуты, чтоб не путать. И никаких завитушек на заглавных буквах: