Так и сидел я на по́дслухе, слушал отзывы и был меж двух огней: понимал и мужиков, и то, почему им картины чужды. И погибал от страстного желания, чтобы кто-то заразился ими, требующими погружения, безоглядного доверия и сердечного мужества и грозящими потерей всего остального кино – в лучшем случае штукарского, а в остальных пустого и как разбавленного.
Задолго до этого в Москве, в кинотеатре «Витязь», мы ходили на просмотр «Соляриса». Сзади сидел с двумя девицами молодой хлыщок артистической повадки. Маленький, круглобошкий, лысоватый. Весь фильм он пошлейшим образом комментировал происходящее на экране, а девы прыскали со смеху. Когда по коридору космической станции проходила под звон колокольцев бывшая гибаряновская возлюбленная – в чём-то коротком, голубом и невыносимо прозрачном, – он сказал, что он обязательно бы «такой девочкой» воспользовался. Подружки снова прыснули… А хлыщок ещё долго пытался пошлить, а потом сказал, сам от себя устав и словно остывая: «Он, конечно, сумасшедший…»
От бабушкиного сына мне достались кастет, шапка и ремень. Кастет – времён его молодости и дворово-уличных боёв. Очень грамотно сделанный, небольшой, грозного вида – с колючими вперёд зубьями. Шапка – ушанка с ржавым твёрдым мехом и кожаным верхом – коричневым и исшорканным. Верх круглый, как шлем, и сшит из долек. Ремень – офицерский, редкий – с разрезной бляхой и шпинёчком на ремне, на который ремённый охвосток надевался дырочкой. И шапку, и ремень я износил по лесам… Мало меня драли в детстве, а ещё меньше в юности. Ремнём-то в аккурат было бы…
Кастет я нашёл завёрнутым в тряпку в шкафу. С ним вышла история.
От Стремянного к школе вёл земляной проулок. И в нём рыли траншею, и туда провалился задним колесом грузовик, вековечный тёмно-зелёный ГАЗ-51. Шофёр остановил проезжавшую по Стремянному грузовую машину, зацепил трос, та потянула, но лишь забуксовала и задёргалась. Рядом стоял здоровенный мужик в рабочей одежде и, качая головой, повторял: «Не-е-е, я грю, сюда гружёного МАЗа надо».
Вот по этому проулку, идя из школы, я перебежал Стремянный перед грузовиком, едва под него не угодив. Это мгновенно стало известно:
А вышло вот что: после школы я показал Лианозову кастет, но, вместо того чтобы испугаться, Колька мгновенно завалил меня и, отобрав кастет, начал им же меня и дразнить. Я кинулся за ним, и мы перебежали Стремянный перед грузовиком, который меня едва не подмял – тормоза заскрипели ржаво-крикливо. К скорости моей мерзопакостно добавилась моя же наддача хода, постыдный затылочный холодок… А после на тротуаре нелепое замедление, чувство вины и оглушительной подавленности.
Грузовик косо остановился у тротуара, из него, не закрыв дверь, выскочил с белым лицом водитель и, нагнав меня, несколько раз показательно шарахнул по голове кулаком – костяшками вниз: «Будешь ещё так делать?! Будешь?» Когда он уехал, подошёл Лианозов, вернул кастет и проверил по-хозяйски, всё ли во мне цело – но не ради меня, а так, для общей безопасности. Кастет я дома потихоньку убрал в шкаф и больше не видел. Бабушка, видно, его «ликвидировала».
Так ещё одной памяти не стало.
Лето после девятого класса я провёл в Туве, в противочумной экспедиции. Так закончилось наше деревенское векование с бабушкой. Это сейчас сжимается сердце от слова «закончилось», а тогда лишь брезжили сибирские дороги, и была лишь помехой бабушка со страхами, что меня «испортят» и приучат к «вину».
Рассказывали, что она действительно звонила начальнице и беспокоилась, не «испортят ли» меня. Но не испортила меня ни дорога на поезде в Абакан, ни переезд через Саяны по Усинскому тракту, не говоря уже о полёте в Мугур-Аксы и всём остальном фантастическом лете, закончившемся выездом через Монголию на машине, поскольку перевал через Цаган-Шибэту был закрыт облачностью и Ан-2 не пускали.
Не испортили меня и вершины, как по линейке посеребрённые инеем и присыпанные сухим сибирским снежком. Не испортили настолько, что от одного вида остроконечных саянских ёлок и пихт у меня сбилось дыхание, и этого хватило, чтоб навсегда к ним вернуться.
По возвращении из Тувы я вовсю жил жизнью десятиклассника, возвращаясь из школы, от друзей, из лесу, куда ездил на каждые выходные, в нашу с бабушкой комнату.
Одно воспоминание об этом родстве и соседстве доводит сердце до замирания, и меня интересует лишь одно: чего было больше – бабушкиных огорчений моим невниманием и грубостью или тёплых минут нашей близости.