Обыкновенная жизнь почти что исчезла для Владимира Глебовича, вместо нее появилась жизнь абстрактная, о существовании которой он догадывался, и вот сейчас это существование было раскрыто его новым, расширившимся Я. Владимир Глебович невольно попал в некую новую абстракцию, давшую душе множество картин. Картины были. Было предощущение их значения. Но знания значения пока не было. Единственно, что он твердо знал — это то, что его абстракции всегда отражали неведомый пласт жизни. Невольно.
То, что до сей поры казалось ему важным и значительным, как раз оказалось неважным, хотя бы потому, что оно должно было навсегда исчезнуть, приняв совершенно иную, нежели прежде, форму, которая не оставила от прежнего содержания мира никакого следа. Все реальные формы таяли. Время падало, уступая место чему-то иному, пространство стиралось.
Он преображался. За мгновение с ним теперь случалось больше внутренних событий, чем ранее за год. Его не покидало чувство любопытства перед новым миром. Он углубился куда-то, и увидел чудеса, и хотел запомнить их как можно больше.
Невольная мысль, что он так заглядывает в будущее, не оставляла его.
Будущее сопутствовало ему.
Ему сейчас, как никогда раньше, хотелось представить всю жизнь свою целиком. Со всеми ее возможными последствиями и значениями. Сейчас ему было необходимо знание о себе и точной цели жизни, и не только собственной жизни, но и жизней людей вообще. Они составляли некое общее существо жизни. Но большинство людей жило, уцепившись лишь за один пластик бытия, не думая и не подозревая о том, что пластик этот не главный, а самые главные пласты раскроются им, но на какое-то мгновение, как Петру Петровичу Петрову. Он на какой-то малый миг вдруг почувствовал всю жизнь целиком. Он понял, что она прежде всего Чудо. Чудо для человека.
Смерть для него сейчас становилась не меньше, чем сама жизнь. И углубление в нее давало те наблюдения, которые и расширяли жизнь до пределов умопомрачительных. Они сейчас казались умопомрачительными. Он не знал еще, что это лишь начало его опытов, его нового Я, что за этими пределами ему раскроются еще новые и новейшие пределы, что саму бесконечность он сможет словно бы пощупать руками, что и это ему будет совершенно свободно позволено, и что в конце концов все, что случится с ним, все это разнообразие чувств и образов, в том числе и образов его загадочного творчества, сольется в единый огромный, прекрасный образ. Ясный, счастливый и простой. И образ этот будет ему подарком за жизнь его, за мучение, за попытки заглянуть туда, куда нельзя заглядывать.
Но пока хватит об этом. Всему свое время.
Владимир Глебович хотел подойти к застывшему, теперь уже навсегда, на кровати Петрову. Он хотел прикоснуться к нему. Врачи не пустили его. Они сняли свои трубки, накрыли человека белым и вышли, заперев зал, чтобы никто не мог войти в него. Они не стали разговаривать с Майковым. Они не были огорчены. Они были озабочены.
Владимиру Глебовичу не оставалось ничего, как пойти по коридору. В конце его был новый зал. В нем стояло несколько кресел. Столик, заваленный газетами и журналами. Майков сел в кресло. Он был в холле один. Но вот, когда он повернул голову, рядом оказался человек лет тридцати пяти с тонким и проницательным лицом, кстати, совершенно здорового выражения.
— Я поклонник вашего таланта, — сказал незнакомец. — Я видел ваши картины на выставке. Они мне нравятся. Они, наверное, редко кому-то нравятся?
— Кто вы? — спросил Майков.
— Я тот же, кто и вы, и они все, — он указал на палаты. — Все они почти что один Человек. У нас у всех больше общего, чем может показаться, поэтому не имеет значения, кто я и кто мне рассказал, кто вы, это не имеет никакого значения. Мне просто нравятся ваши картины. Это же уже точка соприкосновения. Не правда ли?
— Петров умер, — сказал Майков.
— Я знаю.
— Откуда?
— Такие вести распространяются тут мгновенно. Все здесь только этого и ждут.
— Неужели все?
— Да. Это особое отделение. У него есть свои цели.
— Какие же?
— Я сам толком не знаю, знаю только, что у него большая история и что редко кто выходит отсюда.
— Что же здесь — тюрьма?
— Нет. Здесь все совершенно добровольно. Просто нас интересует смерть. И мы все спрашиваем себя — можно ли, чтобы жизнь была без смерти.
— Вы больны?
— Все мы тут больны… до известной степени. Но я выйду отсюда, хотя мне выходить незачем, — человек, говоря эти слова, как-то пристально всматривался в глаза Майкова. Он словно еще что-то хотел сказать, но не решился, может быть, думал, что Майков не поймет его, но чувствовалось, что ему нужен собеседник.
— Говорите, — сказал Майков, — вы хотите мне что-то сказать? Да? Не стесняйтесь, лучше скажите, я вижу, что вы хотите сказать мне что-то важное для вас.
— Да, вы правы. Мы должны говорить друг другу то, что думаем, у нас мало времени. А знаете, как часто здесь бывает, что мы думаем одно и то же, это какой-то механизм. Это нечто общее для нас всех. Вы не ощущаете, что на нас надвигается нечто общее, что мы вроде бы едины, вроде бы между нами перегородки падают?
— Кажется…