— Я знал, знал, что вы могли об этом думать, у вас глаза человека, который может об этом думать. Вы смотрите не наружу, а внутрь, в себя. Это важно. Так что к любой реальности, к голой бессмысленной реальности — а ваши картины это прежде всего такая реальность — что-то цепляется, что? Чувство, образ. Счастье. Мысль. А они в вас есть эти все образы и мысли, они тут, — он постучал по груди, по сердцу, — они накоплены, вы с ними рождаетесь. Их только пробудить можно и нужно. И будят их вещи совершенно отдельные — эти сонмы бессмыслиц, если, конечно, на это строго смотреть и с воображением, не зря я это — про воображение. Не зря. Если с воображением. Это все углы жизни. Это все почти что тайны. А если воображение огромное, то оно расширит жизнь, пойдет вдаль и останется жизнь без тайн, то есть голая жизнь, то что она есть? Уже ничто. Вот уже когда вы представите все без тайн, когда что-то в жизни для вас треснет, упадет, станет гладким, это как если были перегородки в доме, в квартире, раз — и нет их, и видно все, видно зачем, вся тайная работа, так бессмыслица вас и обуяет. То есть так в душу ударит, так повернут все, что только — ах! Ведь если тайны убрать, то ничего не останется. Вы никогда не думали!?
— Как ничего?
— А так. Один мир в другой перейдет — и все. Это как тени на картине. Уберите на картине черное — и останется только белое, самое ясное. И все. И никакого смысла. Если тайны откроются, то разберете вы все как материалист — вы же материалист — до атома, до молекулы, до своей абстрактной звездной россыпи — вот оно, возможное объяснение ваших картин — и все. Вот она — нетаинственность?! Ловко.
— Да, это ловко, мне как-то в голову не приходило. Действительно ведь, пустое место будет. А если начать собирать, то можно и иначе все. Это какие-то новые возможности?
— Именно. Вот хотя бы вам первая идейная концептуальная — громкое слово, конечно — причина, чтобы не жить. Первая. Есть что-то, и ба — нет ничего. Обман.
— Какой обман! — вскричал Майков. — Какой пленительный обман! Я смотрю, тут собрались все знающие испытанные люди.
— Иван Иванович других не держит. Ему за это зарплату платят. Он глубже, чем вы думаете. Он совсем не ученый. Ученый — это поганое слово — оно нуль в свете новых наших с вами открытий.
— Нуль, — согласился Майков. — Полный всеобъятный нуль.
— Вот вам и вся ваша жизнь. Но еще более удивительно другое, что прицепится к этому процессу какое-нибудь чувство. Светлейшей скорби, крови и прочего. Хотя зачем оно? Оно может и к чему-то совершенно иному прицепиться, а?
— Может — к иному рисунку, — согласился Владимир Глебович. Он и представил себе этот рисунок, как полотно роскошное и ни с чем не сообразное.
— А мы ведь все о смерти, — заметил собеседник.
— Да-да, так ловко. И сколько тут всего, — сказал Майков.
— Так что получается, жизнь наша пустячок. Не особенно и важное дело. Словно бы игрушка, можно так сложить, а можно так. Но. Тут одно есть большое но. Что умом-то если подумать, то она — может быть — и пустячок, а если же душой — так это просто бездны, и красоты, и черт-те что!
— Действительно, — согласился Владимир Глебович, — мы же с вами тут больше умом работаем, а не душой.
— Вы догадливы. А душа-то эту операцию и презрит. И наплюет. И страшно вам станет от этих всех мыслей, от картинок ваших, если вдуматься, ой как страшно, и захочется вам повеситься. Нет, не повеситься — такие, как вы, никогда не вешаются. Они, — он задумался, — стреляются.
— Да, — сказал Майков, — каков приговор.
— Это не приговор — это догадка. Догадка, это совершенно не приговор.
— Так это и есть углы?
— Да, но не все еще. Их тьма-тьмущая. Вот на что и что-то. То есть, как ничто превращается во что-то, и наоборот.
— А, может, наука ответит? — сказал глупость Майков.
— Полноте, — сказал незнакомец. — Полно. Наука тут ваша атома не стоит. Это ведь все чудеса. Иные миры. Иные догадки. А все ведь, заметьте, на ладони, на самом виду, захоти и возьми. Если воображение есть, хотя бы самая незначительна малость. Ан нет — не хочется.
— Да уж…
— Так мы о чудесах. О самых обычных чудесах. О душевных чудесах. Мы душу-то почти отделили от тела — не заметили. Она у нас где-то…
Майков вспомнил почему-то в этот момент Петрова с его угасавшим лицом. Ему стало страшно. Тоскливый страх полз по нему.
— Мы с вами из ничего сделали что-то, из что-то из жизни и ничего и без особенных усилий. Вот ведь что, — сказал незнакомец.
— Только больно.
— Это уже извините. Без этого такие дела не делаются.
Я это годам к тридцати трем понял. Не то что понял, а представил. Сидел во мне этот червь. Сидел и точил и о бессмертии думал, и о вечности, и о красоте, и о добре, особенно о добре. Жестоко думал. И больно-то мне тут стало не от того, что мне плохо, а вообще, что от того, что может быть боль. Тоже ведь чудо. Такое вот проявление. А ведь есть оно. Вы замечаете, к чему я клоню?
— Нет.
— Вы думаете, что я идеалист?
— Может быть.