И Майкову показалось, что, в принципе, можно и на самом деле построить такое существо и вдохнуть в него жизнь. И еще ему показалось, что также можно построить не только одно-единственное мельчайшее существо, но и нечто большее, некий огромный мир, и будет он жить отныне по новым законам уже нового строительства. Он и представил эти законы, как длинные линии, рисующие каркас этого нового мира.
Все эти образы и связанные с ними переживания возникали в нем без всякого участия мысли, они совершенно не обдумывались им, и хотя он чувствовал, что было в них много еще лишнего, но одновременно было и то, что говорило о каком-то новом, проклевывающемся сквозь зерно жизни, мире.
Это новое заключалось в том, что образы, которые возникали в нем, были ни на что не похожи, что если выразить их на бумаге, или в слове, или иным способом, то это было бы нечто совершенно новое, совершенно новый творческий акт — причем акт, который не исчерпал себя в этом, а мог быть как бы продлен, усилен и привести бог знает к каким последствиям.
Кстати, позже Майков попытался заняться именно развитием этого акта, и мы узнаем, к каким конкретным образам он пришел. Но об этом — позже. Сейчас еще рано. Сейчас это новое творческое, а по сути сверхтворческое понимание лишь закралось в него, принимая необыкновенные формы и строя необыкновенные иллюзии.
Сами же основы мироздания показались ему при этом какими-то хрупкими, невечными, шатающимися и способными пропасть, оставив по себе вместо Вселенных какие-то совершенно новые построения.
Владимир Глебович в эти секунды словно бы растворился в океане мира, в его частицах и тем самым ощутил какие-то тайные и могучие движения мироздания.
Кстати, нашему герою всегда мало было частности, ему нужно было ухватить то огромное целое, весь тот хаос мира, чтобы разобраться в нем, чтобы уцепиться за основу его, чтобы сказать себе, наконец, что же такое есть эта колеблющаяся в нем нынче жизнь.
Сейчас с каждым движением своей души, с каждым новым образом он приближал себя к этим основным тайнам, которые грозили раскрыться перед ним, тем тайнам, которые входят в суть жизни, в суть мира.
Он ощущал значительный поворот грядущего бытия, поворот, в котором будет участвовать все мироздание.
Само мироздание казалось ему гибким и податливым, словно бы подчиняющимся его воле.
Квадрат, треугольник, шар, какое-то незнакомое лицо снова мелькнули перед глазами Майкова в равнодушной своей равнозначности и исчезли.
В нем работал производитель образов, который вдруг отключился от всего остального сознания и зажил произвольной жизнью. И эта жизнь доставляла Майкову наслаждение.
Он видел ровное прозрачное бесконечное пространство, наполненное чем-то неуловимым и неуязвимым, и это нечто колыхалось, подчиняясь единому ритму, и в зависимости от этого ритма из ничего рождались целые миры, целые Вселенные, наполненные людьми, планетами, солнцами, соединялись и рассыпались, оставляя по себе опять-таки это бесконечное пустое, но при том многозначительное пространство.
Владимир Глебович падал в него, и это падение доставляло ему удовольствие.
— Как же можно жить в таком мире, — пронеслось в нем, — да и можно ли в нем жить, да и нужно ли? — снова и снова задавал он себе один и тот же вопрос.
Мир, разверзаясь, раскрываясь, одновременно и напирал на него, загоняя в какой-то дальний свой угол, угол, из которого и не было, возможно, никакого исхода. И он сам словно бы раздевал эту жизнь, снимая ее напластования, стремясь проникнуть в ее главное ядро, в ее сердцевину, чтобы понять, что же значит она — эта жизнь?
И да простим нашего героя, временами он находился в состоянии какого-то полного равнодушия к мысли. Возможно, это происходило из-за болезни, возможно, вообще из-за того страшного духовного напряжения, которое возникало в нем по не известным никому причинам, возможно, еще от чего-то. Да только вот что поразило. Отключение это ничуть не обедняло работу его сознания и даже, поверите ли, наоборот, в эти моменты ему казалось, что он близок к свершению значительного открытия, так близок к пониманию собственного бытия, как не был близок никогда. Словно с уничтожением логики и мысли, этих привычных нам рассуждений, не убавлялось от него, от его Я, а, наоборот, прибавлялось. Это обстоятельство было для него также поразительно.