Так и теперь, когда обдуманность совершенно ничего для него не значила, дух его развился, расширился, сознание обострилось, и он, вдруг, понял, что эта самая обдуманность, та самая логичность вещи и, по сути, служебные и зависимые вещи, которые как раз во многом зависят от свободных, текучих, постоянно меняющихся картин его сознания. Картины эти строением своим диктовали какие-то правила, какую-то свою новую логику, которая была уже и не мыслью вовсе, а новым ответвлением сознания, ответвлением, постигающим не известную еще крупицу бытия. Раскол, начавшийся в Майкове, все усиливался и усиливался, и он словно бы разбирал себя по частям, рассматривая каждую часть своей души в отдельности и неожиданно открывая, что при этом эта самая часть превращается в совершенно равное ему равнозначное существо, стремящееся захватить возможно большие просторы и пространства. Он ощущал, что он очищается, что его Я становится яснее, кристальнее и торжественнее.
Печальная музыка звучала в нем.
Эта музыка приходила откуда-то извне, подчиняя себе каждую частицу его существа. Обрывки каких-то образов из той прежней, доболезненной жизни проплывали в нем. То часть небес, то солнце, то звездная ночь, то чьи-то пристальные глаза будились в нем, попадая в разверстый хаос его болящей души. Там они затягивались куда-то и быстро исчезали, словно предметы в водовороте, а на их место попадали новые образы, новые впечатления, самые незначительные, но очень ему дорогие, потому что они связывали его Я с прежней, исчезающей, как ему казалось, навсегда жизнью.
Сама жизнь его также попала в такой водоворот и уходила в него, затягиваемая неизвестными силами. И большая часть ее была уже там, уже в том таинственном месте, куда не дотягивалась логика и мысль. Сама же эта жизнь напоминала ему совсем не то, что он привык понимать под ней, не то внешнее и ясное, что обычно видно человеку, она напоминала ему нечто еще никогда не виденное им, никогда не встречавшееся ему, будто попал в другой срез жизни, в другой ее уровень, где обычные предметы и явления переставали существовать, уступая место какой-то строгой и невиданной еще реальности.
Жизнь для него длилась в два бесконечных конца. Один — внешний, тот, который он так хорошо знал, тот, что уходил в бескрайнее небо, в бесконечности пространства, в черные бездны Вселенной. Другой же конец уходил в него, в ту глубину, которая была где-то в нем, на дне его души, в глубину, до которой только-только дотягивалось его сознание. Но эта глубина также была бесконечной. Сознание его теперь уже знало, что до дна там не достать никакими силами. Если и разобрать все по частице, и там все еще не исчерпается эта бездна, и будет не пустота вовсе, а нечто, то, на чем заканчивается его сознание, то, что плюет в конце концов на его логику, и на логику вообще, как ее принято понимать, и строит свой мир, который, кстати, создает свою же логику. То, что сравнивает все образы его жизни, все формы и говорит какой-то внутренней части его Я, что все они — одно, то, что было и есть корнем всей этой материи, из которой соткан мир. И именно это было также нескончаемо и огромно, и Оно было отнюдь не меньше всей Вселенной, об этом говорило ему знание, которое было в нем, которое он получил как тайный, не известный еще дар.
Иными словами, проникая в далекие уголки своего Я, Майков скорее познавал не себя даже и не Я свое, а что-то неимоверно более глубокое, огромное.
Жизнь, исчезая в каком-то месте, вдруг продлялась в бесконечность, в новый подарок судьбы.
Вот те раз. Вот тебе и жизнь.
Вот тебе и простота.
«Уж не обман ли это, — подумал он. — Но тогда и все остальное могло бы быть и должно было быть обманом». А главное-то, что и там, за ним, за его частицами, за всей этой мелочью может быть бесконечность. Это не удивляло его и казалось таким же ясным и простым, как и то, что и там, над ним есть эта верная, непостижимая дальняя бесконечность. Знание это улеглось, попав как бы в нужную для себя сферу, в сферу таких же знаний, которые издавна были в нем, как и во всяком человеке.
Сознание его летало между двумя своими крайними точками, и это доставляло ему какие-то совершенно непредвиденные им знания, представления о мире, который из обычного, ясного, спокойного мира превратился в нечто иное. В какого-то оборотня, который скрывал подлинное свое лицо за вереницей иллюзий, за фейерверком, который словно бы и нужен был только для того, чтобы скрывать это самое Нечто, которое заощущалось им, под тонкой и, как выяснилось, прозрачной кожурой мира, за тем, что раньше для него было основным и ясным.
И это ощущенное им Нечто, видимо, обладало самыми неожиданными возможностями, самыми огромными перспективами. По крайней мере, оно умело ловко скрывать свое лицо и ускользать от обычного внимательного взгляда, но нынче взгляд Майкова был не обычным, он словно бы обострился, подхлестнутый особенными обстоятельствами.