И это Нечто, эта ощущаемая глубинами его сознания неоднозначность мира, нечто огромное, что было скрыто от его глаза, не давало покоя нашему Майкову. Отныне мысль о нем, об этой сфере, вошла в его Я, словно острая игла, и стала приносить ему все большие мучения. Ему хотелось представить это Нечто зримо. Ему хотелось представить эти простые жизненные тайны ясно и без обманов, но что-то мешало ему, что-то ускользало от него тут, и лезла, и лезла в голову одна-единственная привычная сторона жизни. Та сторона ясной, обычной жизни, которая казалась ему до сей поры единственной и чуть ли не самой важной.
Чудо. Просто чудо смотрело на него из него же самого, то чудо, которое могло как бы заново создать новый скелет жизни, построить по нему, по этому плану, новую, совершенно оригинальную жизнь.
Он видел перед собой то человека, то треугольник, то провал в гигантскую пустоту, то белое полотно с огромными кубами — и все это было иллюстрацией к почувствованной им иной и значительной тайне жизни.
Он снова увидел огромный город. Город напоминал ему чем-то Москву, но вместе с тем он неуловимо отличался от подлинной Москвы, было видно, что город этот как-то изменило его сознание, которое вмешалось и переставило, если не улицы и хорошо знакомые ему дома, то сами ощущения, которые они вызывали. Ощущения его переменились в том смысле, что одни и те же виды, одни и те же образы вызывали в нем совершенно не те ощущения, что прежде. То, что раньше вызывало у него чувство грусти, приятной печали, стало, наоборот, радовать его, а то, что ранее наполняло его радостью, — печалить и вызывать те острые приступы тоски, безысходности, от которых он не знал куда спрятаться. Эти приступы пробивали в нем душу и уходили в далекую недостижимую даль. Но самое главное — ему стало чудиться, что это вовсе не его город, то есть этот город был ему знаком и близок, но все так изменилось в нем, вернее в его образе, что московские виды казались ему уже и не московскими.
Вообще он получил ту удивительную способность, которая развилась в нем позднее с еще большей полнотой. Эта способность заключалась в том, что Майков мог представить себе любой свой образ в совершенно ясном незамутненном виде, будто это был и не его образ вовсе, а совершенно реальное явление.
То же произошло и в случае с городом, это уже был и не город, который шумел где-то наверху, а именно душевный вид города. И с этих пор ему стали представляться не сами предметы, а именно душевные их виды и в более сильном свете, чем реальность.
Над тем видом города, который возник в нем, он увидел как бы еще один город, а над тем — еще один, все эти образы города стояли словно слои пирамиды и являлись как бы ослабленным отражением один другого.
Его Я как бы убирало из одного образа лишние, отягощающие детали, потом из второго, потом и из третьего, и сам первый образ, таким образом, сводился к почти не узнаваемой слабой своей копии. Но именно эта копия была почему-то Владимиру Глебовичу дороже самого города, самой реальности.
В эти моменты он все меньше и меньше уделял внимания реальности, и она все меньше и меньше затрагивала его. Она как бы оставалась в одной половине его Я, которое замерло, в то время как вторая половина ожила и шла, углубляясь в себя самое, а между ними находилась эта невидимая, непроницаемая, таинственная и имеющая, по-видимому, такое большое значение перегородка. Та перегородка, которая словно отделяла один внешний мир от другого — внутреннего мира, того мира, который развивался с каждой минутой все сильнее в нем, фактически грозя уничтожить его, стереть его Я.
И именно эти два мира он мог теперь наблюдать с равной легкостью. Это и было то изменение, которое выводило его из привычного круга жизни, того круга, где все, каждое чувство, каждое ощущение уже являются повторением предыдущего чувства и ощущения, круга, когда вторая часть Я начинает говорить тебе, что не будет далее в жизни ничего такого, что не было бы повторением уже случившегося или странным прихотливым сочетанием этих повторений…
Глава двенадцатая
Майков провел в особнячке всего лишь несколько дней. Но за эти дни целая вечность проскользнула мимо него. Не свершилось никаких особенных событий. Если не считать смерти Петрова. Но.
Но.
Но Майков был уже совершенно другим человеком. Если бы вы, дорогой читатель, увидели Владимира Глебовича, то наверняка не узнали бы его, ничего похожего на человека, описанного в самом начале этого романа, уже не было в нем.
Правда, нельзя было сказать, что черты его лица заметно изменились.
Они остались прежними.
Но в этих же старых формах жил уже другой человек.
Многие прежние его мысли и прежние чувства, которые раньше он счел бы самыми дорогими в жизни, самыми святыми, исчезли в нем, уступив место совершенно другим мыслям и чувствам. Уступив отражениям совершенно нового, увиденного им мира.
Он понял, что то, что он считал болезнью…
Неизлечимой.
Ужасной.
Страшной.
Было не ею.
Он был здоров.
В нем просто нарождался новый человек.
Это рождение ломало его.
Оно было мучительно.
Страшно.