— А то как же? — сказал Болдин.
— Во-первых, потому что у меня есть эта, как вы изволите выразиться, интуиция, — сказал он, — во-вторых же, потому, что есть у меня одна слабость.
— Какая же?
— Гордость. Я горд, Иван Геннадиевич, и потому я никогда бы далеко не пошел. Я бы из одной гордости, из одного страха показаться трусливым начал бы говорить то, что я думаю. А там — сами понимаете.
— Понимаю, — сказал Болдин. Продолжайте, продолжайте вашу дискуссию. Я не буду вам мешать. Я и слова вам не скажу. Сяду себе тихонечко и буду сидеть.
— Так вы говорили — идеализм? — сказал Лаван, — может быть, и идеализм, только ведь он держится и будет держаться. Несмотря на то что он, как вы сказали, — идеализм и заставляет человека работать просто так, не из-за денег.
— Но — производительность труда? — язвительно сказал Валериан Федорович.
— Производительность — не самое главное в жизни, — сказал Лаван. — Зачем нам нужна такая производительность, ради чего, ради какой такой цели, если вдуматься? Ради человека?
— Хотя бы.
— А много ли человеку нужно? У нас же все есть. Мы сыты, обуты, одеты, нам ничего не угрожает, нас никто не может выгнать никуда. Понимаете, мы уже не ценим это. А потом, зачем работать как сумасшедшему, ради чего? Нужно сначала посмотреть, для чего, как мы живем, а потом работать, и опять для человека, а не для того, чтобы победить, скажем, в этой бессмысленной рыночной борьбе. Зачем в ней побеждать? Гнать, гнать, гнать, свергать других людей, ради чего?
— Ради хотя бы прогресса.
— А тот ради чего?
— Ну, это мы не можем знать.
— А почему же не можем? Нужно сначала главное в жизни решить, а потом осуждать и принимать или же не принимать. Вы сами ругаете, ругаете, а измеряете все производительностью труда. Потому что вы жизнь по-старому меряете. По-вашему жизнь — это что? Прежде всего борьба, драка, победит тот, кто сильнейший, а ради чего победит и почему, вам дела нет. А там — будь что будет. А можно ли так? Почему не попытаться хотя бы чуть-чуть другую жизнь построить не в борьбе, не в драке?
— И ради этого затеять самую большую драку? — сказала Наталия Александровна. — Вы сами себе противоречите. Дорогой учитель.
— Драка утихнет и останется что-то другое. Вот мы и хотим эту новую жизнь сквозь себя прорастить, пусть пока примитивно, пусть не так, как хотелось бы, пусть сквозь грехи…
— И кровь, — сказала Наталия Александровна.
— Да, и кровь, — сказал он. — тут уже ничего не сделаешь, была кровь.
— Вы неисправимый идеалист, — сказал Валериан Федорович.
— Почему же, я всегда считал себя материалистом. Самым прочным материалистом. Разве мысль чужда материализму, идея — чужда ли? А кто нам мешает думать о том, ради чего мы живем, ради чего нужно столько работать, чтобы износиться в работе, разве жизнь создана для одного труда и для вашей производительности? Я вам еще раз скажу, что для того, чтобы судить, нужно не часть жизни видеть, а всю ее, не в деталях пусть, а в целостности, только тогда увидишь правду.
— С вашими взглядами мы уже знакомы, — сказал Валериан Федорович.
— Да, вы это уже говорили, — сказала Наталия Александровна. — Это не ново. Только не кажется ли вам, что эта идиллия, эта растущая жизнь не терпит никакого возражения? Что она прет себе как догма?
— А история вообще шла всегда как догма. И никак больше, — сказал Лаван. — Ничего нового тут не придумаешь.
— И еще странность одна есть, — сказал Валериан Федорович, — что печемся мы о свободе, о человеке, а свободы-то этой, куда ни сунься, нет и нет, а есть страх один. Попробуй посомневайся. Закон какой-то вылез новый, чтобы не было сомнения, а был один монолит, откуда это все? Слова сказать нельзя. Ничего сказать нельзя. Только лжем и лжем, а за глоток правды вам горло перережут. Вот вся свобода. Вот весь ваш новый человек. Вот во что ваш рынок упирается. Или ты строй этот мир, или убирайся с дороги, а не то этот мир тебя сомнет. Срежет — и все. Что, не так, или вы скажете, что свобода есть, что есть та, обещанная свобода, и нет страха? Только страх нами и двигал все эти годы. Страх. Мы застыли как трупы, как кристаллы, и росли по микрону в год. Вот ваша правда, вот ваш идеализм во что выливается. А я не хочу быть таким, как все, я хочу петь, смеяться, рисовать, хочу говорить то, что я думаю, пусть даже я думаю, что такой новый мир мне не нужен. Я не хочу этого насилия, вы понимаете? А где такой закон, чтобы делать меня, как все? Я ненавижу, ненавижу этот закон, если он есть, я всей душой своей противостою ему. Я не хочу быть, как все, вы понимаете меня? И кто им дал право?
— Мы слова сказать не можем, — сказала Наталия Александровна. — За слово могут вас уничтожить, могут растоптать.
— Да никто вас сейчас уже не растопчет, — сказал Лаван.
— А раньше? — сказала она. — Раньше, вы забыли? Чтобы из нас прошел этот страх, нужно еще десятки лет, нужно, чтобы выросло новое поколение, которое перебороло бы в себе то, что мы в него закладывали. Вы это-то хотя бы понимаете?